Б. М. Кустодиев
Шрифт:
«Ведь так остро чувствуешь, что надо, и еще острее — как это все (т. е. работы самого Кустодиева. — А. Т.) не походит (далеко!) на то, что надо», — пишет он и Г. К. Лукомскому, художнику и критику, который в начале 1910 года в каталоге выставки современных русских женских портретов отметил, что Кустодиев, «опытный мастер репинской школы, за последние годы очень характерно выразил румяную цветистость крестьянского быта».
Не только Лукомский, но и другие наиболее проницательные критики с благожелательным интересом следили за раскрытием новых сторон таланта художника и даже слегка «подталкивали» его в этом направлении.
«Несмотря
На следующий год А. Бенуа уже решительно отдает первенство недавно возникшим темам и мотивам: «Мне кажется, что настоящий Кустодиев — это русская ярмарка, пестрядина, „глазастые“ ситцы, варварская „драка красок“, русский посад и русское село, с их гармониками, пряниками, расфуфыренными девками и лихими парнями… Я утверждаю, что это его настоящая сфера, его настоящая радость…» («Биржевые ведомости», 1911, 28 ноября).
В декабре 1906 года Кустодиев покинул Новое общество художников и вступил в образовавшийся в 1903 году, вскоре после распада «Мира искусства», Союз русских художников. В нем объединились почти все крупнейшие мастера из числа младших передвижников, а также того поколения художников, которое вошло в русское искусство в конце прошлого века, в том числе и большинство «мирискусников» — Бенуа, Билибин, Грабарь, Добужинский, Лансере, Сомов.
Когда же в 1910 году в этом обществе произошел раскол, вызванный одной критической статьей Бенуа и бурной реакцией на нее задетых в ней московских художников, Кустодиев оказался с теми, кто, выйдя из Союза, решил возродить «Мир искусства».
Этому способствовали многие обстоятельства.
«Мир искусства», как уже говорилось, немало способствовал творческому созреванию Кустодиева. Со многими из его членов — Билибиным, Добужинским, Лансере, Сомовым — его связывали и давнее знакомство[37], и совместная работа в сатирических журналах в памятном 1905 году.
А главное, на новом этапе творческого пути Кустодиева ему во многом оказались сродни установки «мирискусников» на театрализованное изображение (можно даже скачать — преображение) жизни, истории, людей, влюбленность этих художников в романтические видения, создания их собственной фантазии и в то же время грустная улыбка над ними и над собой.
Об этом свидетельствовали уже кустодиевские «Ярмарки» и «Праздники», а в последующие годы эти черты получат в его творчестве особенно явственное развитие.
В разгар всех этих поисков, нащупывания новых путей Кустодиева настигает какая-то непонятная болезнь. Уже в письмах 1907–1908 годов мелькают беглые упоминания: «По утрам болит лопатка», «Рука опять разболелась». Весной 1910 года здоровье Бориса Михайловича резко ухудшается. Он жалуется жене на «страшные боли»: «…руки эти дни болят, как никогда… Курьезнее
Об этих же «курьезах» начинает говориться и в письмах к друзьям: «Страдаю очень, особенно по утрам. Подлая моя рука болит вовсю, и вместо улучшения — с каждым днем чувствую себя хуже и хуже» (И. А. Рязановскому, 11 июля 1910 года); «…боль адская, и я полдня хожу как настоящий рамолик. Конечно, ничего не работаю, настроение возмутительное по этому случаю» (М. В. Добужинскому, 15 июля 1910 года); «Вернулась опять-таки болезнь, что и тогда, в бытность мою у Вас, но еще с большей силой…» (И. А. Рязановскому, 17 апреля 1911 года).
У больного заподозрили костный туберкулез и отправили художника в Швейцарию. Там, в Лейзeне, в клинике доктора Ролье его облачили в целлулоидный корсет, который снимался только на ночь, и стали лечить солнечными ваннами. Лето 1911 года в Лейзeне жили всей семьей, а на зиму Борис Михайлович приехал сюда один.
«Хорошо здесь очень теперь — чудесная природа зимой, — писал он Нoтгафту (5/17 декабря 1911 года), — этот снег серебряный, ясное холодное небо на закатах, четкий рисунок далеких гор, тихие дни — но тянет домой, страшно тянет к большой работе, которой можно было бы отдать весь свой день, приятно утомившись к вечеру, а не лежать в расслабляющей праздности весь день, как вот теперь!»
В ответ на подобные, хотя и сдержанные жалобы друзья всячески старались развлечь и приободрить больного, присылали свежие книги, журналы и вырезки из газет, которые могли бы заинтересовать его. Билибин давал шутливое поручение «передать привет президенту Швейцарской республики», а затем переходил на более серьезный тон: «Скучаешь ты среди твоих альпийских снегов? Вероятно, да. Но ведь хороши, должно быть, эти снега и все то, что ты имеешь перед своими глазами. Здесь все то же. Снега твои тоже все те же, но тем-то они и великолепны, что они все те же, и тем-то тут и не великолепно, что тут все то же». (По-билибински элегантное иносказание; явно имеется в виду политическое положение в России.)
Однако эти дружеские резоны и утешения мало помогали делу. Борис Михайлович очень нервничал, что ему плохо работается, что «весь день уходит куда-то в пропасть, ничего с собой не принося», что деньги тают и, быть может, придется продавать те картины, которые для этого совсем не предназначались (например, портрет жены), да к тому же задешево.
Попытка получить субсидию от одного художественного общества привела к оскорбительной заметке известного «желтого» журналиста Брешко-Брешковского, что крайне взволновало художника.
Корсет (в конце концов оказавшийся бесполезным) очень утомлял, и Борис Михайлович заранее мечтал о дне, когда предаст его «аутодафе» и посмотрит, как он будет весело гореть.
Кустодиев скучал о детях и угнетался при мысли, что его болезнь и отсутствие лишают их нормальной семейной обстановки. «Ведь мы росли без отца, — писал он жене, — и я так теперь понимаю, как было бы много[е] иначе, если бы с нами детьми был отец в эти годы».
Вряд ли, однако, окружавшие его в Лейзeне люди догадывались о снедавших его тревогах. Внешне он держался великолепно. Весь «шоколадный», по дочкиному выражению, от загара, учился немецкому языку, ставил «живые картины» на концерте, устроенном русскими пациентами, с восторгом слушал любимую музыку — Моцарта, Бетховена, Чайковского, Шопена, Вагнера, — жадно читал, радуясь и посмертно вышедшим произведениям Льва Толстого, и чистоте рассказов Куприна, и великолепной книге П. Муратова «Образы Италии», позволившей ему снова ярко пережить собственные впечатления от этой «страны вечного искусства», и в особенности «Курсу русской истории» Ключевского. «Написано страшно интересно. Надо будет купить для нашей библиотеки», — говорится в его письме к жене.