Б. М. Кустодиев
Шрифт:
Фигура Ремизова начисто лишена какой бы ни было импозантности, внушительности. Он сидит, заметно ссутулясь, зябко или застенчиво пряча руки в рукава пиджака, с насупленным, настороженным взглядом. Хоть он и уверял художника, что «во всякий час готов сидеть, не моргая», но как будто недоволен необходимостью позировать, выйти на свет из уютных сумерек своей квартирки, заполненной самодельными игрушками, причудливыми древесными корнями, которые напоминают какие-то сказочные существа. Да и у самого Алексея Михайловича из взлохмаченной, еле приглаженной шевелюры того гляди покажутся рожки лешего или еще какого-нибудь странного персонажа народных поверий, которыми
Смотришь на этот прелестный портрет и невольно вспоминаешь блоковские стихи о болотных чертенятах, посвященные Ремизову и, вполне вероятно, во многом навеянные беседами с ним:
«И сидим мы, дурачки, —
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед.
Зачумленный сон воды,
Ржавчина волны.
Мы — забытые следы
Чьей-то глубины».
В кустодиевском портрете угадываются и ласковая улыбка над ремизовскими чудачествами, и щемящая нотка сочувствия к непрактичности маленького «лешего», и откровенное любование его одержимостью, бесконечной привязанностью к миру русских сказок и поверий. Угадываются беседы на эти темы и ремизовская страстность в пропагандировании своей «веры».
С этой поры, если даже не раньше, Алексей Михайлович входит в круг близких друзей художника и настойчиво подталкивает его куда-то своей шутейной воркотней, витиеватыми не только по содержанию, но и по затейливому почерку посланиями, незлобивыми розыгрышами и мистификациями, неотступными уговорами, что надо быть ближе к родному быту со всеми его причудами и даже аляповатостью.
В эту пору русские художники все больше осознавали огромность многовековых достижений отечественной культуры, отечественного искусства, своеобразие выработанных форм жизни и быта.
«Переворот, который произошел в воззрениях на прошлое искусство, едва ли не больше по существу того переворота в средствах и приемах передачи, который считается главным признаком новейшей живописи», — проницательно заметил в 1907 году известный художественный критик П. Муратов («Золотое руно», № 11–12). А Игорь Грабарь в первом томе «Истории русского искусства» предрекал, что «придет время, когда европейские музеи будут так же искать новгородских икон, как ищут сейчас египетских и греческих скульптур».
Дорога ко все более углубленному познанию национального своеобразия русской жизни и к созданию в искусстве «своего рода художественного эквивалента» этого своеобразия[31] уже в течение долгого времени нащупывалась самыми разными деятелями отечественной культуры.
Знаменитые мамонтовские мастерские, поиски с начала восьмидесятых годов Е. Д. Поленовой и Е. Г. Мамонтовой в деревнях не только самих разнообразнейших изделий народного искусства, но, как писала Елена Дмитриевна, «главным образом вдохновения и образцов»[32] явственно отозвались в деятельности многих участников абрамцевского кружка.
«Сейчас я опять в Абрамцеве, — писал М. А. Врубель сестре в 1891 году, — и опять меня обдает, нет, не обдает, а слышится мне та интимная национальная нотка, которую мне так хочется поймать на холсте и в орнаменте»[33].
Значительную роль в
Этот подъем интереса к национальному искусству ощущался и в окружавшей Кустодиева среде. Билибин и Стеллецкий (тоже поработавший в Талашкине) еще буквально на студенческой скамье создали интереснейшие иллюстрации к сказкам (Билибин) и к «Слову о полку Игореве» (Стеллецкий). Обосновавшийся в родном Муроме Куликов увлеченно собирал русские древности.
Затейливые вывески, вышивки, разрисованные прялки, резные и глиняные игрушки, фигурные пряники — все, что долгое время и за искусство-то не считалось, теперь, на рубеже веков, стало привлекать самое пристальное внимание художников и исследователей, обнаруживших, по выражению А. Бенуа, что «вся эта деревенщина и дичь содержит в себе элементы декоративной красоты, какой не найти в Гостином дворе и на Апраксином рынке…»[35].
Живительный, бодрящий, задорный дух, веющий от этих изделий, можно охарактеризовать словами Ф. Энгельса о произведениях, которые долго служили для высших сословий предметом презрения и насмешек:
«Народная книга призвана развлечь крестьянина, когда он, утомленный, возвращается вечером со своей тяжелой работы, позабавить его, оживить, заставить его позабыть свой тягостный труд, превратить его каменистое поле в благоухающий сад; она призвана обратить мастерскую ремесленника и жалкий чердак измученного ученика в мир поэзии, в золотой дворец, а его дюжую красотку представить в виде прекрасной принцессы; но она также призвана, наряду с библией, прояснить его нравственное чувство, заставить его осознать свою силу, свое право, свою свободу, пробудить его мужество, его любовь к отечеству»[36].
Уже сама многолетняя жизнь Кустодиева в «Тереме» в непосредственном соприкосновении с крестьянским бытом давала ему мощные творческие импульсы.
Впоследствии художник с благодарностью скажет о костромских приволжских краях: «Я прожил в тех местах десять лет и считаю эти годы одними из лучших в своей жизни… все это пейзажи, которые я рисовал каждый год и которые вошли ко мне на картины как материал. Всю эту округу я знал как свои пять пальцев, бродя каждый день там с ружьем… каждый раз к весне уже подготовлялся ехать на лето туда, мечтая об этих всех любимых лесах и перелесках…»
В чайной в Семеновском-Лапотном можно было полакомиться не только чаем с баранками, но и зрелищем всяких прохожих и проезжих: тут был самый перекресток дорог от Костромы на Макарьев и от Кинешмы в Галич.
А каких только мастеров не было в округе: шапочники, переплетчики, ткачи-узорщики… Даже сторож кустодиевского «Терема», старик Павел Федосеевич, постоянно что-нибудь мастерил из дерева на радость детворе.
Десятилетия спустя дети художника с восторгом вспоминали о странствиях и поездках по окрестным деревням — Маурину, Клеванцову, — о стайках ребят, бегущих открывать деревенские ворота («По обычаю за это полагались конфеты — паточные леденцы в ярких цветастых обертках…» — поясняет Кирилл Борисович, и ясно, что этот «обычай» заведен отцом). Вспоминали о хороводах, виденных в красивом, стоящем высоко над рекою Бородине («Долго отец смотрел и слушал…»), о сенокосе, который Борис Михайлович считал самым веселым временем в деревне.