Бабаев
Шрифт:
– Рикошеты делаете!.. За это солдат бьют, - ворчнул Качуровский.
Но Бабаеву не было обидно. Такое привычное было лицо Качуровского, загорелое от солнца, сизое от водки, несложное, ясное до последней мысли в глазах. Понятно было, что ему все равно, что это просто тон ротного командира, который на очереди к производству в подполковники: двенадцатый капитан по старшинству во всей армейской пехоте. Было ясно, что ругается он по привычке и по привычке ставит солдат под ружье. За обедом сегодня (стрельба была послеобеденная) он выпил столько, сколько пьет всегда, может
Стреляло немного рот - пять или шесть, остальные отстрелялись до обеда.
Около наблюдающего за стрельбой батальонного, в десятой роте, белела кучка офицеров, громко смеялись: Должно быть, кто-нибудь рассказывал анекдот, старый, как эта земля и это небо.
У рядового Нетакхаты, приземистого славного полтавского хохла, черное лицо заранее виновато и смущенно: ему сейчас стрелять во вторую от края мишень, и он знает, что вряд ли попадет хоть одну пулю: почему-то застилает у него глаза, когда он целит.
Смотрит на солнце и щурит глаза рядом с Нетакхатой другой хохол, Звездогляд. Этот - старый солдат, с медным значком за стрельбу; вывернул широкую кротовью ладонь левой руки, правой охватил винтовку и ждет.
Круглый фельдфебель Лось отмечает пули в журнале стрельбы крестиками и нулями. У него на рубахе призовые часы за стрельбу на серебряной цепочке. На крупном носу застыл капельками пот, точно шарики ртути, точно недавно на этом носу разбили градусник и прилипла ртуть.
За линией сзади деревенским табунком мирно пасутся лошади ординарцев и ротные артелки. Жирные пятна их расплылись, утонули в зеленом, просто из этого зеленого и вышли, и оторвать их нельзя.
В широкое и влажное над степью сухими змейками врываются сигналы. Рожки сигналистов яркие, медные, поэтому сигналы кажутся желтыми и кривыми.
Из-за мишеней то здесь, то там вслед за выстрелами выскакивают четырехугольные флажки, то красные, то белые; красным накрывают пулю в мишени, белый - промах.
Бабаев давно привык к ним, к этим флажкам, но теперь какой-то добрый и мягкий день, весь пропитанный истомной, святой монастырской ленью, и так хорошо смеются там в кучке около батальонного, что ему кажутся чем-то совсем ненужным эти белые флажки: все должно быть красным, веселым.
Отстрелялся Нетакхата. Смуглое лицо насквозь просвечивает, точно зажгли в нем лампадку.
– Сколько?
– спрашивает Бабаев.
– Нетакхата три попал, ваше благородие!
– отвечает зычно Нетакхата.
Ощутимо, точно кто-то пляшет, добирается до сознания: три попал, три попал, три попал...
– Молодчина!
– медленно улыбаясь, хвалит Бабаев.
– Рад стараться, ваше благородие!
И несколько мгновений еще счастливо круглится перед глазами Бабаева запрокинутая голова Нетакхаты с широким, жарким белозубым ртом.
II
Можно было подсмотреть - и Бабаев следил и видел, - как постепенно яснела снизу степь и темнело небо.
У горизонта взобрались одно на другое
Посвежело. Мишени уже не казались живыми - стали неподвижными, буднично-резкими и серыми.
Степь подобралась со всех сторон и опустилась куда-то вниз, точно ушла из-под ног. Бабаеву показалось, что все кругом стали определеннее и выше ростом. Все белое порыжело: гимнастерки, кителя, чехлы фуражек, а с молодой травы сбежали желтые краски и остались скучные синие - тени облаков.
Показалось, что и выстрелы кругом стали глуше: прежде они разлетались всюду, как пух одуванчика, чудились высоко в небе, и небо от них было звонким; теперь они столпились над самой землей, узкие, длинные и прямые, отяжелели, сжались. Ясно вдруг стало, что пули имеют вес и летят грузно.
Сзади солдаты табором на земле чистили ружья, смеялись; так же, как и прежде, табунком паслись лошади. Но стелилось уже что-то сумрачное, скользило по смеху солдат, по мелким шагам стреноженных лошадей.
Капельки на носу Лося пропали; нос сухо выступал вперед, отчетливый и серьезный.
Качуровский смотрел на небо и говорил сердито:
– Вот, смотрите, опять дождь пойдет! Давно не был, черт!.. Хоть бы дал упражнение кончить, а то это будет совсем, как говорят мексиканцы... Волкотруб! Басоны сниму!.. Гляди, болван, как этот идол черномазый на колено стал!.. Этот! Вот этот! Вот этот самый!
И, тыча в спину ножнами шашки, Качуровский совсем валил с ног не по правилам присевшего на колено маленького башкира из четвертого взвода Ахмадзяна Мухаметзянова, а молодой плотный взводный Волкотруб трусливо протискивался вперед из-за линии, чтобы показать башкиру, как нужно стрелять с колена, и на ходу поправлял зачем-то фуражку и пояс с вороненой досиня бляхой.
Облака все чернели снизу и все набухали вверху, выпуклые, мокрые, тяжелые, как паруса. Из-за земли их точно выпирал кто-то в небо плечами; от земли они проползали совсем близко; от земли, невидимо присосавшись, впитывали они свою черноту, упругость и тяжесть; над землей они сплетались, бросая друг другу звенья; белые клочья быстро скользили по ним и пропадали, точно съедались ими. Внизу они были уже скованы в тучу - одну сплошную и цельную.
Ничто не мешало видеть, как неодетая росла туча, почти говорила, почти смеялась белым крутым хребтом, дышала чем-то холодным. Это от нее подуло ровным спорым ветром, и Качуровский кричал шеренге стрелявших:
– В левый угол! Целься в левый угол! Проверьте, поручик!
Бабаев нагибался к кисло пахнувшим спинам солдат и отчетливым, безразличным тоном повторял, смотря на лоснящиеся затворы винтовок:
– В левый угол. Ветер слева, относит пулю - значит, целься в левый угол мишени. Понял? Нашел? Ну вот!
И, вдумавшись в то, что ветер был сильнее, чем это нужно для левого угла, он громко поправлял себя и Качуровского:
– Выноси мушку за мишень влево! На ширину пальца за мишень влево от угла мишени - понял?