Бабаев
Шрифт:
– Какого-нибудь!
– поспешно ответил Бабаев.
– Хоть белого... Давайте, я сам налью.
– Нет, я... Себе я тоже налью... только красного.
– Вы пьете вино?
– почему-то удивился Бабаев.
– Да, пью... А что?
– улыбнулась она.
– Мало и редко - не бойтесь.
Бабаеву стало неловко, и он сказал:
– Закрылись магазины - вы знаете?
– Да!
– сразу остепенила она лицо.
– Что же это будет?.. Война... беспорядки... Страшное время какое - а?
Бабаев всмотрелся в ее глаза и увидел, что это не нужно ей. Были такие легкие черточки,
– Время веселое!
– сказал он и поднял стакан с вином.
– Чокнемся!
Рука ее, протянувшаяся к нему через стол, чуть дрожала, и было странно видеть Бабаеву, как столкнулись и звякнули два продолговатых пятна, желтое и красное, в насмешливых искристых стаканах. Потом он медленно отпил глоток своего белого вина и она своего красного, и на верхней губе ее осталась влажная полоска, которую, отвернувшись, она стерла платком. Бабаев заметил, что платок был новый. Платье тоже было новое.
От обоев комнаты - темных, клетчатых - она отделялась в глазах Бабаева не вся сразу: что-то мелкое и неясное из ее черт расплывалось и пропадало. И трудно как-то было собрать все глазами и сжать.
Как она ставила стакан, как доливала чайник, как ложились при этом в сгибе локтей складки ее платья - за всем следил Бабаев осторожно и внимательно, забыв о себе и боясь пропустить что-то такое, что, может быть, никогда больше не повторится. Это была уже не та, с которой он сидел недавно на кладбище, и он видел это.
Может быть, это новое платье, над которым, как всегда, долго думали она и портниха, сковало ее и заперло в ней что-то?
– У вас нарядное платье...
– медленно сказал Бабаев.
– Нравится вам?
– живо спросила она.
– Да.
– Бабаев хотел быть правдивым и в этом неважном и мелком и попросил ее:
– Встаньте, я посмотрю!
Все так же невнятно улыбаясь, она встала, обдернула рукою кофточку и сказала:
– Спереди шов - видите?
– вдоль платья. Это такая мода... Сначала кажется странно...
– Нет, ничего!
– сказал Бабаев.
– Красиво.
И когда сказал это, то подумал, что ему все равно, какое это платье, и не нужно было ничего говорить о нем. Потом как-то неожиданно показалось вдруг, что все равно - ночь за окнами или день, весна или осень.
– Кто эта старуха?
– кивнул он головой на портрет на стене.
– Это?
– Она осмотрела еще раз свое платье и ответила: - Это моя мать... А рисовал, знаете, кто? Муж.
– Разве он рисует?
– Рисовал когда-то... потом бросил. Он как-то так незаметно все бросил, а начинал много... Какой же он нудный человек! Вот только теперь, когда его нет, - видно, какой нудный! Сегодня я опять получила от него письмо.
– Когда сегодня?
– спросил Бабаев.
– После обеда... Пишет, скоро приедет.
И опять, в сотый раз, Бабаев представил Железняка. Здесь, в комнате, где Железняк был и оставался хозяином, он представил его яснее: четко обрезанный лоб, скулы, худое лицо, упрямый подбородок, небольшие, почему-то плохо растущие усы, отчего
Руки он будет держать немного вперед. Шаги у него будут точные, громкие и где-нибудь на этажерке от них будут мелко дрожать пепельница, раковина или игрушечная статуэтка.
– Дают ему эшелон больных, - добавила Римма Николаевна, - он и приедет с ним... Теперь, может быть, уже выехал... Хотя телеграфировать должен, значит еще там пока... Как скучно это! Если бы кто-нибудь знал, как скучно!
Римма Николаевна стояла, заложив руки за голову, и Бабаев думал: "Этого не нужно... Нужно быть проще..."
– Приедет - и опять будете вместе пить чай с вареньем!
– сказал он улыбнувшись.
– И опять буду пить чай с вареньем...
– медленно наклонила она голову, глядя не на него, а куда-то в середину стола, где искрился розовый блик на винной бутылке.
Это были уже простые слова, и Бабаеву почему-то стало страшно.
Комната была тихая с молчаливой большой лампой. На обнаженных локтях Риммы Николаевны от зеленого платья и молчаливого света легли и застыли совсем мертвые пятна. Холодным показалось все, что было кругом от потолка до пола. И ощущение той теплоты, которую носил в себе весь этот день Бабаев, начало вянуть - оседало как-то, как пена вдруг начинает оседать в пивном стакане, и становится ясным, что это - просто смешное кружево из пустоты.
Тогда Бабаев поднялся, подошел к ней осторожно сбоку, заглянул в глаза.
– Вы хотели сказать мне сегодня что-то "все", Римма Николаевна... Вы скажете?
– спросил он тихо.
Глаза Риммы Николаевны теперь он видел яснее, чем днем; тогда они заслонялись чем-то: солнцем, падучими листьями, переливами теплой желтизны; теперь они были одни, два окна куда-то в нее, вглубь; и Бабаев на шаг от нее, вытянув вперед голову, с детской верой в какое-то чудо вплотную подошел своими глазами к этим глазам и ждал. Где-то за ними скрывалось сложное и огромное - человеческая душа, целый мир, но больше, чем мир, потому что в ней он обрызган еще живыми слезами и согрет радостью. Где-то здесь, за двумя яркими окнами, близко и так же далеко, как далеки звезды, струится что-то свое, чего ни у кого нет; отовсюду протянулись нити и здесь свились в какой-то свой клубок. Этот клубок начнет распускаться вот теперь - как?
– не знал Бабаев, но в это верил, потому что хотел верить.
– Я забыла, что я хотела сказать!
– вдруг усмехнулась она, так что совсем сузились глаза, оставив две тонких светящихся полоски, и лицо как-то до боли неприятно всколыхнулось все, показало щеки, зубы, обозначило резкую линию носа, морщинки от глаз к вискам.
– Зачем вы это? Не надо!
– испугался Бабаев.
Локти увидел близко от себя, округлые с проступившими пятнышками, как бывает от холода, и над ними темную, как зеленый мох, бархатную оторочку рукавов. Кивнул на них глазами и добавил: