Бабаев
Шрифт:
– Сесть можно?
– спросил Бабаев, опускаясь на койку рядом.
– Извините, что я так поздно...
– Что поздно? Десять часов, что за поздно!
– покосился на него Селенгинский и кашлянул, стряхивая неловкость.
– И сегодня поздно и вообще поздно... Можно было бы раньше прийти... тверже сказал Бабаев.
– Ведь смотр был сегодня?
– спросил Селенгинский, глядя упорно на его правый погон.
– Ну как? Расскажите. Ругался?
– Кто?.. А, смотр!..
– Бабаев загляделся на желтую лысину Селенгинского, вспомнил, что
– Смотр?
– повторил он.
– Смотр был, генерал, как всегда, ругали и хвалили... хвалили и ругали, не знаю, чего больше было... Но командир доволен - значит, ничего...
– Остановился на секунду и добавил вдруг: - Сказал, что судить меня будут строго.
– За что судить?
– спросил Селенгинский.
– За "кукушку", конечно, - улыбнулся Бабаев. Он видел, что Селенгинский знал, за что судить, и если спросил, то только затем, чтобы оттянуть время, и от этой маленькой лжи Селенгинский показался ему меньше, ребячливей и моложе.
– За "кукушку" некого судить, - вдруг слабо покраснел Селенгинский.
– В "кукушке" я сам виноват... и наказан за это... значит, нечего.
– Так что суд уже был?
– спокойно спросил Бабаев.
Селенгинский посмотрел на него пугливо и ответил тихо:
– А конечно, был... что же больше?.. Больше нечего... Судить тут совсем некого, это они напрасно...
– А ведь здесь жутко одному, - с усилием перебил Бабаев и оглянулся. Поглядел зачем-то во все четыре угла по очереди, медленно и внимательно, осмотрел потолок, остановился глазами на белой двери, точно подождал, не войдет ли кто, и сказал: - Я вам хотел цветов привезти, да забыл... То есть не про цветы забыл, а приехать забыл... И теперь я из собрания приехал, случайно... Не садовых цветов, а таких, простых... Хотел на лугу набрать и привезти.
– Это на гроб мне, что ли?
– сузив глаза, глухо спросил Селенгинский.
– Почему на гроб?
– А Троицы тут никакой нет, - обидчиво ответил Селенгинский.
– В лазарете какая Троица?
– Это правда, - сказал Бабаев и замолчал, но в глаза Селенгинского смотрел ожидающе и благодарно. То, что обиделся Селенгинский, почему-то было приятно ему: хотелось, чтобы был прежний Селенгинский, глупый, шумный, вздорный, а не этот новый, со святою старческой складкой над переносьем и желтизною висков. Почему-то противен был ему и пугал его чем-то новый.
– Выпили звонко!
– сказал он преувеличенно развязно, как говорят юнкера.
– И теперь еще пьют... Сидят и наливаются... В макао играют... Левую руку он упер в колено, чтобы посадка была независимой и лихой. Зачем-то нужно было это, чтобы была немного запрокинута голова, небрежно напряжена грудь, чтобы было так, как будто сидит на лошади и едет, не в поле, где никого нет, а улицей, где, может быть, смотрят из окон каждого дома из-за кисейных занавесок и зелени
Пахло в палате перевязками - пахло потому, что здесь лежал Селенгинский. Это был новый его запах, и отделить его от этого запаха было нельзя. И он уже был не капитан - просто старик, раненный когда-то, где-то, кем-то, и теперь становящийся понемногу прежним стариком.
– В макашку играют?
– улыбнулся он.
– Это... занятно!
Он потянулся и нахмурился вдруг. Этого не было раньше, чтобы так сразу менялось у него лицо: поднималось и тут же падало - из веселого сразу делалось настороженным и пугливым.
– Судить будут не потому, конечно, что нужно кого-то наказать за вас, медленно сказал Бабаев, глядя прямо в глаза Селенгинскому, - а потому, что вы сами не смели рисковать собой, а мы все не смели допускать вас до риска. Вот за что, а не за то, что вы ранены... Вы - чужая собственность, чья-то, их.
– Бабаев махнул рукой в сторону.
– Вот поэтому суд...
– Он присмотрелся к Селенгинскому и добавил тихо: - Каждый - чужая собственность... вы - моя, я - ваша... Разве не дико это?.. Дико, а сделать ничего нельзя...
И так как Селенгинский все время смотрел на него искоса, не сводя глаз, Бабаев улыбнулся вдруг и закончил:
– А вы... постарели как... борода у вас отросла... поэтому и лицо изменилось... Пришли бы вот так в собрание - вас бы не сразу узнали, право!
– Будто?
– безразлично спросил Селенгинский и прищурил глаза (этого тоже прежде не было - не помнил Бабаев).
– Поэтому и меня должны судить, не иначе...
– не в тон добавил он.
Он вдруг зевнул безразлично и взатяжку до слез.
Это почему-то показалось обидно Бабаеву.
– Вы хотите спать? Спите, я пойду, - сказал он, делая вид, что хочет подняться.
– Нет, нет, что вы!
– заспешил Селенгинский.
– Посидите, пожалуйста, ведь скучно... Когда-то зайдет мой капитанюга в шашки поиграть.
– Кто это?
– спросил Бабаев.
– А начальник лазарета... Я его капитанюгой зову... Ничего себе... поговорим иногда... о пятом, о десятом, газеты мне приносит...
Селенгинский все время полусидел-полулежал на высокой подушке, и сквозь белую рубаху видна была его грудь и золотой крестик на ней.
– Ходите?
– спросил Бабаев.
– Я-то, хожу ли?
– Да... встаете?
– Ковыляю на костылях... Вот он, костыль, видали?
Селенгинский указал его пальцем, и только теперь Бабаев увидел около койки грубо сработанный белый костыль и представил, как ползет с ним и стучит им по полу Селенгинский. Странно стало! Бегал когда-то Селенгинский, как коза, теперь ползает на деревяшке. "Это я сделал!" - вдруг вспомнил Бабаев, и почему-то захотелось надеть фуражку, встать и незаметно уйти, и не оборачиваться, если будет звать Селенгинский, - открыть двери, сбежать по лестнице и выйти на площадь. Тот солдат у ворот должен так же дремать, как и прежде, и не слышать.