Бабье лето
Шрифт:
Ойстах добыл множество рисунков со статуй и других резных или как-то иначе изваянных средневековых скульптур. Мы сравнивали эти изваяния с древнегреческими. Пользовался он для сравнения также подлинными фигурками ангелочков, святых и других особ, имевшимися в доме роз или поблизости. Тут я воочию увидел, как верно то, что говорил мой гостеприимец о греческом и средневековом искусстве. В греческих произведениях было что-то юношеское и в то же время мужественно-зрелое, в них наряду с великолепной естественностью были мера и осмотрительность. В средневековых скульптурах чувствовался добрый, простой, бесхитростный нрав, с искренней верой искавший средств выразить себя, не вполне с этими средствами справлявшийся, не знавший того и все же достигавший такого воздействия, которое и сейчас властвует над нами и нас изумляет. Это говорит душа, это она восхищает нас своей чистотой и строгостью, тогда как позднейшие времена — их Ойстах тоже представил множеством рисунков со скульптур — создавали, при всей их разумности и просвещенности, при всем их знании художественных средств, лишь холодные фигуры в неправдоподобно развевающихся одеждах и неестественных позах, совершенно лишенные пыла и страсти, потому что их не было у художника, фигуры без всякого проблеска души, потому что художник работал не душой, а неким расчетом, потрафляя господствующим взглядам на искусство ваяния и возмещая нехватку чувства неспокойностью и суматошностью своего творения. Что касается естественности, то тут, по-моему, средневековье к совершенству не стремилось. Рядом с какой-нибудь великолепной, безупречной в своей простоте и реальности головой можно увидеть прямо-таки немыслимые формы и сочленения. Художник этого не видел, он выражал своим произведением состояние своего духа, никаких других целей у него не было, и к цельности чувственного восприятия он не стремился, ибо это, во всяком случае в его художестве, его не заботило и никакого недостатка он не замечал. Поэтому и у нас возникает впечатление искренности, хотя мы, в отличие от средневекового творца, замечаем пластические недостатки произведения. И это — лишнее свидетельство превосходного качества тогдашних работ. Чудесные дни провел я с Ойстахом за этими сравнениями и наблюдениями.
Довелось мне вернуться и к картинам старинных, давно прошедших времен. В ранней юности у меня было отвращение к старинной живописи. Мне казалось, что в ней царят темнота и мрачность, не идущие ни в какое сравнение с той веселой прелестью красок, которая представала в новых картинах и виделась мне в природе. Это мнение я, правда, отверг, когда сам стал писать и увидел, что ни в природе, ни даже в человеческом лице нет таких резких красок, какие есть в этюднике, но что зато природа обладает такой силой света и теней, которой я-то уж никакими своими красками передать не способен. Тем не менее я еще не понимал в должной мере того, что совершило искусство живописи в прежние времена. Хотя в чем-то отдельном я продвигался и у меня открывались глаза на многие достоинства старинных картин, я все-таки слишком ограничивался в своих усилиях областью природы, чтобы проявлять живой интерес к чему-то, что сотворено не природой. Поэтому растения, мотыльки, деревья, камни, воды, даже человеческие лица представлялись
Однажды я спросил его, как достались ему эти картины.
— Они попали в дом постепенно, в ходе собирательства и, бывало, по воле случая, — отвечал он. — Много картин я унаследовал от дяди, но они были не самые лучшие, как теперь у меня, и часть их я продал, чтобы купить другие, хоть и в меньшем числе, но получше. Я уже говорил вам, что был в Италии. Я трижды ездил в эту страну. Кое-что я нашел там. Я постоянно искал картины, какие-то покупал, какие-то перепродавал, покупал новые, и так они все время менялись, пока не установилось теперешнее положение. А теперь я уже ничего не продаю и не меняю, даже попадись мне что-то из ряда вон выходящее, чего я не мог бы приобрести, не отдав чего-то из прежнего. В старости так привязываешься к привычным вещам, что не можешь расстаться с ними, даже если они приходят в негодность, обветшали, поблекли. Я и от старой-то одежды отказываюсь неохотно, а уж если бы пришлось разлучиться с одной из картин, которые так давно меня окружают, не избежать бы мне большой боли. Пускай же они остаются как есть и там, где висят, пока я не умру. В самой мысли, что мой преемник оставит картины на месте и будет почтителен к ним, есть для меня что-то очень приятное, хотя она нелепа и я гоню ее. Ведь жизнь состоит из стремлений и устремлений, а потому из перемен, и перемены неизбежны и здесь. Я давно уже ничего не покупал, кроме одного милого маленького пейзажа Рейсдала, который висит у двери в картинную и на который вы так любите смотреть. Я купил бы только что-нибудь очень ценное, окажись это мне по силам. Какой-нибудь картины, которая мне очень нравилась и которую я хотел заполучить, мне приходилось ждать долгие годы либо из-за упрямства владельца, связывавшего с продажей картины, хоть он и желал сбыть ее, невыполнимые условия, либо оттого, что тот никак не мог расстаться с картиной, хотя обращался с ней дурно и губил ее. Порой мне приходилось покупать плохие картины, привлекавшие глаз красочностью или другими качествами, для того чтобы иметь запас для обмена. Ведь есть люди, которым картины доставляют радость, которые не отдают старых, значительных картин, если у них таковые есть, но не распознают их и причиняют им вред плохим обращением с ними. Они предпочитают картину более им приятную и больше им нравящуюся, даже если она менее ценна, и готовы меняться. Обмен для них радость, а когда я объяснял им, что их картина дороже моей, и после точной оценки возмещал эту разницу деньгами, удовольствие их возрастало еще более, ибо они все-таки сомневались в том, что я прав и не переоцениваю старинную картину из какого-то пристрастия к ней, ведь их глаза говорили им, что разница не так велика. Таким образом я приобрел кое-какие славные вещи, не попирая своего чувства справедливости, как то часто случается при купле-продаже картин. Святую Марию с ребенком, которая вам так нравится и которую я назвал бы, пожалуй, украшением моего собрания, Роланд нашел на каком-то чердаке. Он полез туда вместе с хозяином дома, чтобы купить старое железо, среди которого находились средневековые шпоры и шпага. Картина была без рамы и даже не свернута, а сложена как платок и лежала в пыли. Роланд не мог разобрать, представляет ли она ценность, и купил ее за небольшие деньги. Какой-то солдат прислал ее когда-то из Италии. Он просто воспользовался холстом для упаковки и уложил в него белье и старую одежду, чтобы дома их починили ему. Поэтому в тех местах, где холст был сложен, образовались трещины, а на трещинах не осталось краски: она отскочила, когда картину силой согнули. К тому же, поскольку полотно оказалось, по-видимому, слишком велико для обертки, от него отрезали полоску-другую. Порезы ясно о себе заявляли, потому что другие края были очень ветхие и еще хранили следы гвоздей, прикреплявших некогда холст к подрамнику. Из-за передряг, в которые попадала картина, краска сошла не только на сгибах, но и в других местах, обнажив там не только грунтовку, но и расползшиеся нити старого полотна. В таком виде и попала в Асперхоф эта картина. Мы прежде всего развернули ее и промыли чистой водой, а потом нам пришлось придавить четыре ее угла гирями, чтобы расправить ее и рассмотреть. Так она и лежала перед нами на полу комнаты. Мы узнали, что это работа итальянского живописца, узнали также, что работа старинная. Но какого художника или хотя бы какого времени, по состоянию картины определить никак нельзя было. Сохранившиеся в целости части позволяли, однако, полагать, что полотно представляет немалую ценность. Мы решили изготовить доску, на которую можно было бы наклеить картину. Обычно такие доски мы делаем из двух лежащих друг на друге кусков дубового дерева, волокна которых расположены перпендикулярно друг к другу, и решетки, благодаря чему дерево не коробится и не перекашивается. Когда доска была готова и замазка на ней совсем высохла, на нее наклеили полотно. Там, где края картины были обрезаны, мы сделали деревянную плоскость больше и оклеили эти ее незаполненные места подходящим холстом, чтобы придать картине приблизительно тот формат, который она имела первоначально и который делал ее приятней для глаза. Затем пошло очищение картины от остатков лака и от налипшей на нее грязи. Лак легко снимается обычными средствами, но не так легко было удалить вековую грязь, не рискуя повредить краски. Очищенная, поставленная на мольберт, картина явила нам теперь гораздо большую красоту, чем та, в какой она предстала нам после первой, поверхностной промывки. Но трещины и плешины еще искажали ее настолько, что и теперь оценить ее по достоинству нельзя было, даже будь у нас значительно больше опыта. Роланд и Ойстах приступили к реставрации. Нет ничего труднее, и ничто так не портило и не обесценивало картин, как их восстановление. Думаю, мы пошли довольно верным путем. Первоначальная краска ни в коем случае не покрывалась новой. К счастью, картину ни разу не реставрировали и не закрашивали, так что налицо была либо только первоначальная краска, либо не было вообще никакой. В плешины краска, на которую указывало их окаймление, вводилась наподобие шпаклевки и заполняла ямку. Краски мы брали как можно более сухие и растирали их настолько мелко, насколько этого можно было добиться скольжением камня по камню. Если после просушки опять все-таки появлялось углубление, оно снова заполнялось тою же краской, и так продолжалось до тех пор, пока впадина не исчезала. Оставшиеся бугорки счищались ножичком. На грязь, удалить которую не удавалось, тоже накладывалась краска соответственно с окаймлением. Если из-за масла, в ней содержащегося, или по каким-либо другим привходящим причинам краска через некоторое время темнела и выделялась на картине пятном, на это место концом тонкой кисти наносили как бы пунктиром очень сухую краску, пока оно не переставало отличаться от окружающего. Иногда эта процедура повторялась несколько раз. Наконец уже нельзя было невооруженным глазом различить места, где находилась новая краска. Только увеличительное стекло показывало еще такую штопку. На эти процедуры у нас уходили годы, главным образом из-за других работ, которые приходилось делать в перерывах, но и оттого, что сама наша метода требовала перерывов, чтобы могли высохнуть краски или чтобы дать им время показать, какие перемены с ними неизбежно произойдут. Но зато, глядя на готовое полотно, нельзя было заметить, что не все его части старые, на нем были тонкие трещины старинных картин, и оно являло всю чистоту и ясность кисти, когда-то его создавшей. Когда при восстановлении старых картин на них наносят слой краски и тем определяют их колорит, этот слой нередко закрывает прорезанные временем трещинки, не только показывая, что картина была восстановлена, но и покрывая краски некоей пеленой, делающей их мутными и непрозрачными. Такие картины производят часто мрачное, неприятное и тягостное впечатление. Многие, наверное, назовут наш восстановительный труд пустым и ненужным, тем более что он требует столько времени и стольких усилий. Но нам он доставлял большую, искреннюю радость. Вы, конечно, его не осудите, ведь вы проявляете такой интерес к произведениям искусства. Когда перед нами постепенно возникало создание старинного мастера, нас воодушевляло не только чувство некоего сотворения, но и более высокое чувство воскрешения вещи, которая иначе пропала бы и которой мы сами сотворить не могли бы. Когда какие-то части картины были уже готовы, оказалось, что краски ее чище и ярче, чем мы думали, и что картина обладает большей ценностью, чем мы поначалу предполагали. Пока она была в трещинах и плешинах, пока на ней оставались пятна грязи, которых мы не могли удалить, они оказывали влияние на уцелевшие и даже на очень хорошо сохранившиеся места, придавая всему какой-то неприятный оттенок. Но когда несообразные места были на довольно большой площади закрыты соответствующими красками и новая краска, вместо того чтобы противоречить старой, поддержала ее, проявились такая чистота, такой блеск, такая прозрачность и даже такой огонь, что мы диву дались. Ведь если картина сильно повреждена, нельзя судить о последовательности переходов, пока не видишь все полностью. Правда, среди
Рассказ моего гостеприимца вызвал у меня, разумеется, еще больший интерес к его картинам.
Теперь я обратил внимание и на гравюры моего гостеприимца. Поскольку они не были ни в рамах, ни под стеклом, а лежали в больших ящиках стола в читальной комнате, рассматривать их оказалось гораздо удобнее, чем картины. Сначала я вынимал папки одну за другой и смотрел все гравюры подряд. Но потом я перешел к более упорядоченному осмотру. Если мой гостеприимец не выпускал книги из дому, но позволял своим гостям брать нужное к себе в комнату, то так же он поступал и с гравюрами, только в комнату он всегда отдавал сразу целую папку, а не какие-то отдельные листы. Делал он это для их цельности и сохранности. Поскольку мне не хотелось часами сидеть без перерыва в читальной комнате, разглядывая гравюры, мой гостеприимец позволил мне брать папки в мое жилье, и я мог рассматривать их содержимое не спеша, прерывая это занятие другими, мог, продержав у себя папку сколько угодно времени, заменить ее другою. Позднее, просмотрев все папки и взяв на заметку работы, особенно мне понравившиеся или одобренные моим гостеприимцем и Ойстахом, я при случае открывал лишь какую-то одну, чтобы взглянуть на какое-то одно милое мне творение гравировального резца. Я заносил в свою записную книжку и те гравюры, которые и сам купил бы, если бы они еще были в продаже. Узнав, таким образом, и научившись различать манеру разных мастеров и разных времен, я снова, как то было с живописью, пришел к выводу, что и у этого искусства, за редкими исключениями, прошлое прекрасней, чем настоящее, на примере гравюр мне стало это даже еще яснее, чем на примере живописи, поскольку у моего друга были и старые гравюры, и новые, а новых полотен в его картинной висело очень мало, так что сравнивать было труднее, да и хуже помнил я новые картины, которые видел в городе и на которые смотрел тогда, наверное, другими глазами. Все лучше понимая тонкости, мастерство, красоту, уверенность исполнения, я решил, поскольку приобретать гравюры мне было гораздо легче, чем живопись, купить первым делом листы, которые показались мне превосходными, и положить тем самым начало коллекции. На разглядывание и запоминание гравюр у меня ушло довольно много времени. Ойстах часто бывал со мной, мы говорили с ним о гравюрах, и с каждым днем этот человек вырастал в моих глазах все более и более.
В те дни я часто захаживал также в столярную и другие мастерские и смотрел, над чем там трудятся.
Тут я заметил, что мой гостеприимец еще ничего не заказал сделать из привезенного мною мрамора, камня и в самом деле необыкновенной красоты, которую я сумел как следует оценить, доставившего большую радость и ему самому. Да и вообще не видно было в доме роз этого мрамора. Раньше он хранился в складском помещении, где часто находились и мои камни. Теперь его там не было. Перетащили ли его, во избежание повреждений, в другое, более надежное место или куда-то отправили, чтобы пустить в работу? Последнее нельзя было представить себе, ибо все вещи из дерева и камня делались у моего гостеприимца в его же доме, для чего не только имелись всяческие приспособления и инструменты, но и всегда можно было привлечь недостающую рабочую силу.
Однажды я поехал в Лаутерскую долину и пробыл там некоторое время. Отправился я туда не для обычных своих занятий, а чтобы посмотреть, как идет работа с моим мрамором. Близ гостиницы «У кленов» — часах в двух пути от нее — находилась мастерская, где пилили и шлифовали мрамор и делали из него разные вещи. Место это называлось Ротмоор[6], почему — выяснить я не мог: везде был камень и журчала вода, а болота на много миль кругом не было и следа; но так уж называлось это место. Там находилось несколько моих глыб мрамора, из них должны были изготовить кое-что для отца. Самая большая глыба была почти розовая, из нее нужно было высечь бассейн для сада. Питая слабость к растениям, я заимствовал его форму у растительного царства. Это был лист, очень похожий на лист вороньего глаза, а в нем блестящий черный шар. Лист я вылепил с натуры из воска, только зубцов сделал меньше, а глубину увеличил. Один очень искусный в лепке рабочий воспроизвел мой лист в гипсе, значительно увеличив его, а уж гипсовый лист должен был послужить моделью для мраморного бассейна. На дне его, как и на листе вороньего глаза, должен был лежать шар, а из поднимающегося над листом стебля в него должна была тонкой струею литься вода. Сам лист следовало высечь из розового мрамора, ствол и стебель — из другого, более темного. Я хотел посмотреть в Ротмооре, как продвигается работа, и пытался путем обсуждений добиться большей легкости и чистоты. Из другого мрамора заказаны были другие предметы. Прежде всего мостовая вокруг вороньего глаза. С листа вода должна была стекать на эту мостовую, а в ней предполагалось сделать покатое углубление для дальнейшего стока. Мостовая была задумана бледно-желтоватого цвета, я набрал для этого изрядное количество камней. Для беседки в саду я задумал сделать доску для столика. Еще были заказаны маленькие консоли, несколько карнизов и пресс-папье. Вещи эти находились в работе. Задатком ее успеха было гнездо, где лежали два яйца, мрамор которых почти не отличался по цвету от яиц чибиса.
Я был очень доволен работами в том состоянии, в каком они тогда находились. Камень для бассейна был вытесан не только в общих чертах, вчерне был готов и лист, так что можно было приступить к обтачиванию и шлифовке. Два человека трудились исключительно над этим предметом. В гипсовой модели я велел кое-что изменить. Она показалась мне недостаточно легкой, не передающей как следует нежности мира растений. Я сходил в горы, поискал ростки вороньего глаза и принес их вместе с их землею в горшках, чтобы они не так скоро увяли и могли служить образцами подольше. На этих растениях я пытался показать, чего еще не хватало в модели. Я объяснял, где какая-то часть листа должна лечь мягче, какая-то его кромка изогнуться нежнее, чтобы изваяние, когда оно будет готово, не производило впечатления чего-то искусственного, а казалось поистине выросшим. Поскольку при объяснении я старался не обижать человека, изготовившего гипсовую модель, и облекать все в форму скорее некоего совещания, с моим мнением очень охотно соглашались, и поскольку первые попытки увенчались успехом и бассейн, приобретя большее сходство с листом, стал и явно красивее, работу продолжили с увлечением, стараясь как можно точнее передать признаки живого листа, и наконец с радостью увидели перед собой произведение гораздо более благородное и совершенное. В этом опыте нашли даже некий залог будущих работ и почерпнули надежду подняться в более высокие и веселые сферы. Мастер говорил со мною об этом не обинуясь. Прежде изготовляли предметы по традиционным образцам и рисункам, затем рассылали их и получали за это плату, обычно причитающуюся за подобный товар, так что мастерская могла существовать, но не процветала, не благоденствовала. Никому и в голову не приходило, что к растениям можно обратиться как к моделям. Теперь, направив на них внимание, люди увидели, что горы полным-полны вещей, которые могут им указать, как нужно делать и как нужно облагораживать свою работу.
Я оставался в мастерской, пока гипсовый лист не был совершенно готов и пока я не успокоился насчет того, какими инструментами произведут измерение, чтобы все пропорции модели были повторены в мраморе.
Попросив ускорить работу, чтобы как можно скорее доставить бассейн в отцовский сад, и пообещав наведаться этим летом в мастерскую еще раз, я отправился назад, в дом роз.
Во время своего пешего похода через горы я взошел на обледеневший кар, сел на каменную глыбу и чуть ли не всю вторую половину дня смотрел в глубокой задумчивости на расстилавшиеся передо мною окрестности.
В доме роз я снова занялся осмотром картин. Я взял даже увеличительное стекло и разглядывал, как писали разные старинные мастера, кто брал тупую, жесткую кисть, кто — длинную, мягкую, работали ли они широкой кистью или острой, много ли накладывали первых мазков или сразу пускали в ход тяжелые, непрозрачные краски, доводили ли до конца каждый отдельный участок или сначала делали общий набросок и затем завершали все по частям.
Мой гостеприимец был очень опытен в этих делах и оказывал мне помощь.
Из поэтов я занялся теперь Кальдероном. Я уже мог читать его по-испански и погрузился в его мир с великим интересом.
Мы не раз посещали Ингхоф. Мы музицировали там, играли в разные игры, ходили по самым красивым окрестностям, смотрели все, что было примечательного в саду, на хуторе, в доме.
К цветению роз Матильда с Наталией приехали в Асперхоф. Мы знали день их приезда и ждали их. Когда они вышли из экипажа, когда Матильда и мой гостеприимец обменялись приветствиями, когда матерью было сказано несколько слов Густаву, она обратилась ко мне и с самым любезным, самым милым видом выразила и радость, что застала меня здесь, что я, как она знает, уже довольно давно живу рядом с ее другом и ее сыном, и надежду, что я все это прекрасное время года проведу в Асперхофе.