Бабье лето
Шрифт:
От Керберга мы на следующий день повернули к более возвышенным частям края, гуще и шире заросшим лесом, чем те, которые мы уже объехали, и оттуда сквозь утренний сумрак на нас глядели широкие и раскидистые хребты в темной хвое и багрянце буков.
Мой гостеприимец был прав. Дни стояли один другого прекраснее. Ни клочка тумана не было на земле, по которой мы ехали, ни облачка в небе над нами. Каждый день нас ласково сопровождало солнце и, заходя, словно бы обещало так же ласково светить завтра.
Роланд пробыл с нами три дня, а потом покинул нас, предварительно уложив в коляску моего гостеприимца рисунки и другие бумаги. Он хотел до наступления плохой погоды еще побыть в этом краю, а потом вернуться в дом роз.
Все было славно и мило в этой поездке, разговоры были приятные, задушевные, и каждая вещь: маленькая ли старая церковь, где когда-то молились верующие, развалины ли стен на горе, где когда-то жили могущественные владыки, одинокое ли дерево на пригорке, освещенный ли солнцем домик у дороги, — все приобретало какую-то особую, мягкую прелесть, какой-то смысл.
На восьмой день мы снова повернули свои коляски к югу, а на девятый прибыли в Асперхоф.
Перед тем как тронуться домой, я еще раз посмотрел кое-что из прекрасных картин моего гостеприимца, запечатлел в своей душе некоторые необыкновенные
Мое сердце было возбуждено, и в мыслях у меня вырастал вопрос, исчерпывают ли, завершают ли жизнь такие дела, как искусство, поэзия, наука, или есть еще что-то, что охватывает жизнь и наполняет ее гораздо большим счастьем.
3. Открытия
Из дома роз я выехал при очень плохой погоде, сменившей ветром, дождем и снегом светлые, солнечные дни, проведенные нами в горах. Лошади моего гостеприимца доставили меня на ближайшую почту, где мне уже было заказано место в карете, идущей в сторону моего дома. Матильда и Наталия уехали за два дня до меня, ибо по небу уже было видно, что ласковых дней в этом году не приходится ждать. Роланд, закончив свое путешествие, приехал в Асперхоф. Все указывало на бурную перемену воздушного пространства. Не знаю, почему я так долго не уезжал. Мне ведь было все равно, плохая погода или хорошая. За время своих странствий я привык к любой погоде, тем более была она мне безразлична, если я сидел в совершенно закрытой карете и мчался но благоустроенной главной дороге.
На третий день после отъезда из дома роз я прибыл к своим родным. Второй приезд в этом году.
Узнав из моего письма о моей задержке, они сочли причину ее вполне основательной и, как я верно предполагал, были бы недовольны мною, если бы я поступил иначе. Я рассказал им все, что случилось после моего скоропалительного отъезда из дому. Поскольку при первом приезде сразу возникла причина для нового отъезда, то лишь теперь я мог постепенно рассказать, что происходило со мной прошедшим летом. Отец очень часто возвращался к рисункам, присланным ему моим гостеприимцем, и из его речей было ясно, как ценит он мастерство человека, создавшего эти рисунки, и какого он высокого мнения о том, по чьему распоряжению они были сделаны. Он снова подвел меня к столу для музыкальных инструментов, еще раз показал мне, почему поставил его именно там, и снова спросил меня, согласен ли я с таким выбором места. Сначала вопрос этот меня удивил, потому что вообще он не имел привычки советоваться со мною в подобных делах. На мой взгляд, стол был поставлен в комнате древностей у оконного косяка в подходящем окружении очень удачно и показывал свои качества в наилучшем свете. Поэтому я повторил полное свое одобрение места, высказанное уже перед моим отъездом. Позднее, однако, мне стало совершенно ясно, что только радость по поводу этого стола заставила отца повторить свой вопрос о выборе места и снова вернуться к столу. Радость, которую я в первый свой приезд увидел во всем облике отца, казалось, и теперь еще озаряла его. Даже мать и сестра казались мне более довольными, чем в другие времена, у меня было даже такое ощущение, что все любят меня больше, чем когда-либо, так добры, так приветливы, так ласковы они были. Не передать словами, как окрыляет душу чувство, что тебя любят твои родные.
Я рассказал отцу о мраморной статуе на лестнице дома моего гостеприимца и попытался описать ему это произведение. Он очень внимательно взглянул на меня, мне даже казалось иногда, что он смотрит на меня чуть ли не изумленно. Он о многом расспрашивал и заставлял меня говорить о статуе снова и снова. Она явно очень интересовала его. Я рассказал ему также о фонтанной статуе в Штерненхофе и сравнил ее со статуей в доме роз, стараясь подчеркнуть различие между ними, я отдавал решительное предпочтение асперхофской, хотя она была древняя, а та — не далее чем прошлого века и хотя мрамор штерненхофской был ослепительно чист, а мрамор асперхофской уже выдавал ее почтенный возраст. Отец и тут расспрашивал меня о всяких различиях, и я видел, что он все понял и во все вник. Затем я рассказал ему о картинах моего гостеприимца, назвал художников, чьи работы там были, и постарался описать картины, особенно мне запомнившиеся. Отец и тут задавал множество вопросов, заставляя меня распространяться об этом предмете подробнее, чем я собирался.
На второй день после моего приезда, когда мы снова поговорили об этих вещах, отец взял меня за руку и повел в свою картинную. Я по приезде нарочно туда не ходил, отложив это на более спокойное время. Первые два дня я провел в разговорах с родителями и вручал вещи, которые привез им и сестре. Среди этих вещей были и маленькие предметы из мрамора, уже к тому времени изготовленные в Ротмооре. Остальное время ушло на распаковку и уборку вещей, а также на кое-какие приветственные визиты. Когда мы вошли в картинную и дошли до ее середины, отец отпустил мою руку, но ничего не сказал. Я был ошеломлен. Здешние картины, весьма немногочисленные — их было гораздо меньше, чем у моего гостеприимца и даже в Штерненхофе, — показались мне необыкновенно прекрасными, совершенными, составляющими единое целое творениями, они предстали мне, если можно было доверять первому впечатлению, в том же высоком и прекрасном единстве, как в доме моего гостеприимца. Среди них, как я вскоре обнаружил, не было ни одной картины нового или новейшего времени, все они восходили ко временам более старым, по меньшей мере, как мне виделось, к шестнадцатому веку. Глубокое, ни на что не похожее чувство вошло в мою душу. Вот что такое большая, неописуемая любовь отца. Он обладал этими драгоценными вещами, его сердце было привязано к ним, а сын его проходил мимо, не обращая на них внимания, но отец не отнял у сына ни частицы своей приязни, он приносил себя ему в жертву, он приносил ему в жертву, можно сказать, свою жизнь, он заботился о нем и даже не пытался доказать ему, как эти вещи прекрасны. Я узнал, до какой степени и в этом отношении щадили меня.
— Да это же великолепные картины! — воскликнул я растроганно.
— Думаю, что они не ничтожны, — ответил он с волнением в голосе.
Затем мы подошли ближе, чтобы их рассмотреть. Картины были действительно сплошь старые, среди них не было ни особенно крупноразмерных, ни противохудожественно маленьких. Я обронил замечание, что у него нет новых картин.
— Так уж получилось, — сказал он, — кое-что из полотен, здесь находящихся, я получил в наследство от своего деда, который тоже был охотник до таких вещей, а прочее приобретал сам. Средневековое искусство, пожалуй, выше, чем новое. Оно богаче, чем новое, прекрасными произведениями,
Когда отец так говорил, я думал о моем гостеприимце, который испытывает подобные чувства и высказывает подобные мысли. Но ведь не диво, что люди сходных устремлений сходны также умом и приходят к схожим мыслям, особенно при не слишком большой разнице в возрасте. Затем мы стали рассматривать отдельные полотна. У моего отца были картины Тициана, Гвидо Рени, Паоло Веронезе, Аннибале Карраччи, Доминикино, Сальватора Роза, Никола Пуссена, Клода Лоррена, Альбрехта Дюрера, обоих Гольбейнов, Лукаса Кранаха, Ван Дейка, Рембрандта, Остаде, Поттера, Ван-дер-Неера, Вауэрмана и Якоба Рейсдала. Мы переходили от картины к картине, рассматривали каждую, иные ставили на мольберт и говорили о каждой. Сердце мое было полно радости. Все яснее становилось мне теперь то, что я при первом взгляде только предположил, — что картины, собранные отцом, сплошь превосходны и что они к тому же по своим достоинствам очень подходят друг к другу, отчего все вместе производило впечатление какой-то изысканности. Я уже настолько научился судить, чтобы понимать. что сильно заблуждаться я не могу. Я поделился этими соображениями с отцом, и он подтвердил, что у него собраны не только хорошие художники, но, судя но его опыту, приобретенному за долгие годы посещения картинных галерей и чтения трудов об искусстве, еще и лучшие из их работ. Я все глубже погружался в картины и на иные никак не мог наглядеться. Головка девушки, которую я когда-то выбрал как образец для рисунка, принадлежала кисти Ганса Гольбейна-младшего. Она была такая нежная, такая милая, что теперь снова очаровала меня так же, наверное, как тогда: иначе ведь я не взял бы ее за образец. Какими средствами пользовался тут художник, распознать было невозможно. Такой простой, такой естественный колорит, почти никакого блеска, никаких броских красок, такие скупые, бесхитростные линии, и при этом такая прелесть, чистота, скромность, что глаз нельзя оторвать. Светлые волосы, зачесанные назад, были написаны чуть ли не походя, и все-таки вряд ли могло быть что-либо прекраснее этих светлых прядей. Отец позволил мне дважды поставить этот портрет на мольберт.
Когда мы кончили смотреть картины, отец вынул из шкафа в комнате древностей плоскую шкатулку, поставил ее на стол близ окна и подозвал меня поглядеть на его камеи.
Я подошел.
Тут мое изумление было едва ли не больше, чем при виде картин. Я увидел на камнях фигуры вроде той, что стояла на лестнице в доме моего гостеприимца.
— Это все античные работы, — сказал отец.
Здесь были разные камни, разного достоинства и разной величины. Камней, имеющих по своей природе и по нынешним нашим понятиям большую ценность, таких, как сапфир или рубин, среди них не было. Камни были не столь дорогие, но какие тоже носят для украшения, и при случае, как я отчетливо вспомнил, носила наша мать. Был тут оникс с барельефом в виде группы людей. На старинном сиденье сидел мужчина. Одежды на нем почти не было. Руки его очень спокойно лежали по бокам, тонкое лицо было чуть-чуть приподнято. Это был еще очень молодой мужчина. По обе стороны от него, менее рельефно, стояли женщины, девушки, юноши, над головой сидящего какая-то богиня держала венок. Отец сказал, что это его самая лучшая и самая большая камея, а сидящий мужчина, вероятно, Август. Во всяком случае, профиль его на камне совпадал с профилем Августа, который можно увидеть на хорошо сохранившихся монетах этого императора. Фигура, пропорции, осанка сидящего, фигуры девушек, женщин и юношей, их одежды, их позы, полные спокойствия и простоты, четкость и достоверность в каждой частице тела и одежды произвели на меня то же впечатление серьезности, глубины, какого-то неведомого волшебства, что и статуя моего гостеприимца, когда я поднялся к ней прошлым летом во время грозы. На других камнях были изображены воины в шлемах, лица либо красивые, молодые, либо старые, с почтенными бородами. Мужчин среднего возраста не было среди них вовсе. Женские головы можно было тоже увидеть на некоторых камеях. На иных фигуры были изображены во весь рост: Гермес с крылышками у ступней, шагающий юноша, юноша, с размаху бросающий камень. Фигуры эти были так точны и верны, что их не посрамило бы и увеличительное стекло. Камней с изображением чего-либо другого, кроме людей, у отца не было вообще. Я вспомнил, что видел где-то — где именно, запамятовал — вырезанных на камнях жуков.