Бабье лето
Шрифт:
Когда пришло лето, я поехал из города в горы кратчайшим путем. От места прибытия я хотел пойти по горам с востока на запад. Я тотчас отправился в путь. Я ходил вдоль долин даже тогда, когда они отступали от моего направления и всячески извивались. После таких отклонений я всегда старался вернуться на главный свой путь. Поднимался я и на седловины и спускался в долину с противоположной стороны. Взбирался на вершину, чтобы оттуда осмотреть местность, а заодно и определить, в какую сторону двигаться дальше. В общем, по возможности я держался направления главного хребта и старался отклоняться от водораздела как можно меньше.
В одной долине, возле очень прозрачного ручья, я увидел мертвого оленя. За ним охотились, пуля попала ему в бок, и он, вероятно, искал прохладной воды, чтобы остудить свою боль. Но у воды он умер. Теперь он лежал возле нее, уткнув в песок голову и погрузив передние ноги в чистую струю. Животное это очень понравилось мне, я восхитился его красотой и испытал большую жалость
Занимаясь естественной историей, за животными я дотоле не наблюдал, хотя описания таковых усердно читал и заучивал. Невнимание к подлинному телесному облику зашло у меня так далеко, что, даже проводя часть лета в деревне, я все еще не искал обозначенных на моих рисунках примет коз, коров и овец в бродивших передо мной живых образцах.
Теперь я пошел другим путем. Олень, которого я увидел, так и остался у меня перед глазами. Это был благородный павший герой, существо чистое. Собаки, его враги, тоже казались мне правыми в их призвании. Их стройные, прыгающие, словно кем-то подбрасываемые тела тоже оставались у меня перед глазами. Только люди, застрелившие животное, были мне противны, потому что они словно устроили из этого праздник. С того часа я стал наблюдать животных, рассматривать их, как дотоле наблюдал и рассматривал камни и растения. И теперь, еще в горах, и позднее, дома, и в дальнейших своих походах я наблюдал за животными и старался узнать важнейшие признаки их телосложения, образа жизни и назначения. Увиденное я записывал и сравнивал с описаниями и классификациями, которые находил в своих книгах. И снова я то и дело оказывался в разладе с этими книгами, потому что мне претило видеть объединенными в одну группу по пальцам ног или другим признакам животных, которые по своему строению были, на мой взгляд, совершенно различны. Поэтому я составил другую классификацию, не научную, а для собственного пользования.
Никакой особой цели я в этот первый раз при походе в горы себе не ставил, довольствуясь тем, что попадется случайно. В горы я пошел только затем, чтобы вообще их увидеть. Немного уняв этот первый зуд, я в следующий раз отправился на равнину и вернулся домой по ней же.
Однако новое лето опять повлекло меня в горы. Если в первый раз я смотрел на все только в общем и поддавался воздействию впечатлений, то теперь я больше входил в частности, больше управлял собою и направлял свое внимание на определенные вещи. Многие из них занимали мою душу. Сидя на камне, я глядел на широкие полосы тени и на острые, словно вырезанные в них ножом клинья света. Я думал, почему тени здесь такие синие, а свет такой яркий, а зеленый цвет такой огненный, а вода такая сверкающая. Мне вспоминались картины отца, на которых были изображены горы, и казалось, что их следовало бы взять с собой для сравнения. Порой я надолго задерживался в маленьких селениях и наблюдал за людьми, за их каждодневным трудом, за их чувствами, их речью, их мыслями, их пеньем. Я познакомился с цитрой, рассмотрел, исследовал ее, слушал, как на ней играют и как поют под нее. Она показалась мне предметом, уместным только в горах и единым с горами. Облака, их образование, их повисание на отвесных склонах, их тяга к пикам, а также свойства тумана и его тяготение к горам — все это казалось чудесным.
Этим летом я забирался и на высокие места, я не только ходил с проводниками на ледник, очень меня занимавший и побуждавший к наблюдениям, но и взбирался с ними на самые высокие зубцы гор.
В мраморах, встречавшихся в горах и обтесываемых в некоторых долинах, я видел остатки древнего, погибшего мира. Я старался найти особые сорта и посылал их домой.
С тех пор я каждое лето ходил в горы.
Когда я из комнат своей квартиры в доме родителей, проведя там зиму, глядел на небо и уже не так часто видел на нем туман и серые тучи, как ясную синеву, словно бы говорившую о большой мягкости воздуха, когда по стенам, трубам и черепичным крышам, открывавшимся моему взору с разных сторон, все шире разливался солнечный свет, а снега уже не было видно и на деревьях нашего сада набухали почки, — меня манило на волю. Чтобы хоть на время утолить эту жажду, я, бывало, выходил из города и упивался простором лугов, полей, виноградников. А когда расцветали цветы и распускались первые листья, я уже двигался к синевшим горам, хотя их склоны еще поблескивали
Отец ничего не имел против этих путешествий, да и очень доволен был тем, как я распоряжался своими деньгами. Каждый год оставалась изрядная часть, которую можно было прибавить к основному капиталу. При этом я не чувствовал никакого ущерба в своем быту. Я стремился к вещам, доставлявшим мне радость и стоившим дешево, гораздо дешевле, чем удовольствия, которым предавались мои знакомые. В одежде, еде, питье я обходился самым простым, потому что это отвечало моей натуре, потому что нас приучали к умеренности и потому что эти потребности, если бы я уделял им много внимания, отвлекали бы меня от других устремлений. Все шло, таким образом, хорошо, отец и мать радовались моему распорядку жизни, а я радовался их радости.
В один прекрасный день я решил рисовать. Свои объекты, подумалось мне, я ведь могу зарисовывать с таким же успехом, как и описывать их, а рисунок, в конце концов, даже лучше, чем описание. Я удивился, что не напал на эту мысль сразу же. Рисовал я, правда, и прежде, но это были всегда математические линии, следовавшие законам счета, изображавшие плоскости и тела по правилам межевого искусства и проводимые с помощью циркуля и линейки. Я, разумеется, прекрасно знал, что линиями можно изображать всевозможные тела, да и видел это на отцовских картинах; но я не очень о том задумывался, будучи занят другим. Такое упущение вызвано было, видимо, свойством, которым я в большой мере обладал и за которое меня упрекали. Поглощенный каким-то одним предметом, я забывал о многих других, может быть более важных. Говорили, что это односторонность, даже недостаток чувства.
Рисовать я начал с растений, с листьев, стеблей, веток. Сходство поначалу было не очень большое, и совершенством рисунок не отличался, как я позднее увидел. Но дело шло все лучше, потому что я был усерден и попыток не оставлял. Растения, засушенные в моих гербариях, как тщательно они ни были препарированы, постепенно теряли не только цвет, но и форму и даже отдаленно не напоминали о своем первоначальном строении. Растения же зарисованные сохраняли хотя бы форму, не говоря уже о том, что среди растений есть такие, которые из-за строения или просто величины нельзя засушить в гербарии, как, например, грибы или деревья. В рисунке, напротив, их удавалось хорошо сохранить. Но просто рисунки меня постепенно перестали удовлетворять, потому что отсутствовал цвет, а это в растениях, особенно в цветах — главное. Поэтому я стал свои рисунки раскрашивать и не успокаивался до тех пор, пока не появлялось все более возраставшее сходство с оригиналом.
От растений я перешел к другим предметам, цвет которых обращал на себя внимание и поддавался воспроизведению. Я взялся за бабочек и пытался изображать их. Потом пришла очередь объектов менее приметных, чьи краски хоть и невзрачны, но замечательны, например, некристаллических горных пород, прелесть которых открылась мне мало-помалу.
Поскольку я стал рисовать и поэтому наблюдал за вещами гораздо пристальнее, а рисование и теперешние мои устремления все-таки не целиком заполняли меня, я пошел и по другому, намного дальше ведущему направлению.
Я уже говорил, что любил подниматься на высокие горы и смотреть на окрестности с них. Теперь пластические формы земли являли наметанному глазу гораздо более выразительные особенности и обозримое соединялось воедино большими частями. Теперь уму и сердцу открылась вся прелесть этих образований, их складок и подъемов, их уходов вдаль и отклонений в сторону, их стремления сбежаться к одной точке и рассеяться по плоскости. Мне вспоминалась одна старая картина, вычитанная мною когда-то в какой-то книге и потом забытая. Когда вода из паров воздуха оседает на наших оконных стеклах бесконечно малыми, едва различимыми сквозь лупу каплями, а потом ударяет мороз, возникает то покрывало из нитей, звезд, опахал, пальм и цветов, которое мы называем замерзшими окнами. Все эти предметы соединяются в одно целое, и, глядя сквозь увеличительное стекло, восхищаешься этими лучами, долинами, хребтами, узлами льда. Таким же, если смотреть с очень высокой горы, предстает строение лежащей внизу земли. Она возникла, должно быть, из застывшего вещества и разбросала свои опахала и пальмы в великолепном увеличении. Сама гора, где я стою, — это белая, светлая, сверкающая точка, которую мы видим посредине тонкой ткани на наших замерзших окнах. Осыпавшись из-за тока воздуха или оттаяв от тепла, края пальм на замерзших стеклах зияют пробелами. В горных грядах разрушения происходят из-за выветривания под влиянием воды, воздуха, тепла и холода. Только на разрушение иголок льда на окнах требуется меньше времени, чем на разрушение иголок взгорий. Созерцание простирающейся подо мной земли, каковому я часто предавался часами, возвысило мне душу, и самым достойным делом, делом, для которого все прежние мои усилия были лишь подготовкой, казалось мне исследовать становление этой земной поверхности и через много маленьких фактов, собранных в разных местах, объять то величавое целое, что предстанет нашему взору, если мы от вершины к вершине пойдем по нашей земле, пока не обойдем ее всю и глазам уже нечего будет обследовать, кроме выпуклого морского простора.