Бабушка, Grand-m?re, Grandmother... Воспоминания внуков и внучек о бабушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX-XX веков
Шрифт:
Бусы на елке тоже бабушкины, старинные, тяжелые стеклянные или плетеные из красных, серебряных и золотых нитей, их одевают в первую очередь. Часть игрушек обязательно должна быть самодельной. Мне не нравятся самодельные игрушки, разве их можно сравнить с блестящими большими шарами из магазина, в которых, если присмотреться, отражается вся комната, а ночью они тихо проворачиваются и поблескивают в темноте. Но моего мнения никто и не спрашивает, просто дня за два до праздника к нам приглашаются сестры Вяжлинские, и мы целый вечер клеем бесполезные хлопушки (не стреляют) и гирлянды. Хорошую цветную бумагу не купишь, и в ход идут бабушкины запасы, обертки от чая, фольга от шоколада, картонки от тортов. Фантики от конфет бабушка тоже не выбрасывает, из них она делает петушков. Их уже целая армия: от совсем крошечных (фантики от ирисок) до огромных (шоколадки), хранятся они в особой коробке и выдаются мне только в качестве награды, например за выученное длинное стихотворение. Я расставляю петушков
Каждые зимние каникулы, нестерпимо холодные в нашем географическом поясе, бабушка вывозит меня на этюды в один из маленьких подмосковных городков. За 6 лет учебы в МСХШ мы объехали их почти все. Живем мы в маленьких двухэтажных гостиницах, с деревянными скрипучими лестницами в коридорах, почти всегда в одиночестве. На улицах этих городов дует пронизывающий осенне-весенний ветер, идет мокрый снег, бесконечно долго смеркается, и в сумерках, за всем этим снегом и дождем, встает величественное пространство земли и неба, открывающееся за поворотом реки близ Боровска, Можайска, Вереи или Волоколамска. Оно, это пространство, существует отдельно от меня, уже не являясь моим физическим продолжением, как поворот знакомой улицы в Тарусе. Его нельзя было обживать, перед ним можно было только предстоять.
Сама бабушка, совершив и без того мучительный для нее переезд из Москвы (при ходьбе очень болели колени) и обосновавшись с книгами в гостиничном номере, с неизменным кипятильником на столе, старалась уже никуда не выходить. Выходить должна была я и, возвращаясь, приносить рисунки. Рисовать я могла все что угодно, и эта свобода заставляла меня бесконечно блуждать по незнакомым окрестностям одиноким соглядатаем чужой жизни. Сама бабушка совсем не тяготилась своим вынужденным заточением. Сейчас мне кажется, что это было самым любимым ее временем. Все проблемы на время отступали, я была где-то рядом, а к быту у бабушки было отношение простое. У нас и дома никогда не было ничего лишнего. Помню, как в детстве я мечтала о мягком диване и креслах перед телевизором (телевизора у нас тоже не было), таком же, как у наших родственников. Пройдет время, и я куплю похожий диван на свои первые заработанные деньги, но не почувствую долгожданного счастья: он окажется таким большим и громоздким, что мы уже 20 лет спорим, куда и кому бы его поставить.
Конечно, не из одних праздников и путешествий состояла наша с бабушкой жизнь. Было в ней место и драме. Бабушкин характер вообще был полон противоречий. Жесткий, гордый и властный от природы, да еще прокаленный бедами и невзгодами, он имел одну слабину: огромную, страстную любовь к детям. Поэтому все наше воспитание – мое, а прежде и мамино, состояло из смешения строгой безоговорочной дисциплины с мягкостью, доходящей порой до бессовестного баловства. Например, я никогда сама не стелила свою постель, до 20 лет не мыла посуду (упущение выше меры восполнено жизнью), не убирала комнаты, не собирала портфель. То же самое повторялось и на каком-то глубинном, эмоциональном уровне. Эта «слабина», эта огромная беззащитная любовь к нам мучила и саму бабушку, делая ее зависимой от нас и рождая бесконечные обиды. Обижалась бабушка очень бурно и «нешуточно». Дверь в ее комнату с шумом захлопывалась, и в квартире повисала зловещая тишина. Но это было затишье перед грозою. Глубина бабушкиной обиды измерялась этими часами, а то и днями, проведенными за закрытой дверью. И чем дольше был этот период, тем громче и разрушительней ураган обвинений в наш адрес, следующий за ним. Никакие уговоры и слова покаяния не действовали, наша черствость, грубость и неблагодарность превышали любое прощение. Тут уж доставалось всем: и маленьким, и большим. «Гусар!» – возмущенно выкрикивала бабушка, видимо, самое страшное оскорбление, стремительно проносясь по коридору мимо папы, образца кротости и смирения нашей семьи. «Хабалка!» – это уже мне. Если градус обиды достигал предельной величины, бабушка демонстративно надевала ботики с самодельными вставками на носках (болели пальцы) и говорила, что уходит от нас из дома. Тут уж и я начинала рыдать от ужаса.
Справедливости ради надо сказать, что я не помню, чтобы эта угроза хоть раз была исполнена в действительности. Как всегда после самых пугающих молний и раскатов грома неожиданно быстро выглядывает солнце и во всей природе разливается особое облегчение и благодать, так и бабушка вдруг резко сменяла гнев на милость, и баловство наше продолжалось с прежней силой. Трудно дождаться большой благодарности от детей. Маленький ребенок уверен, что взрослые, как и весь окружающий мир, сотворены для него одного и вокруг него одного. Это отношение к родителям не меняется и с годами. Но когда человек маленький, он сам неотделимая частица и выражение этого окружающего его мира, поэтому наградой и благодарностью нам взрослым выше меры является его улыбка, удивление, смех, запах волос, сияние глаз. Но чем он старше, тем слабее сияние, реже улыбка, а прямой осознанной благодарности нет и в помине, вместо нее, наоборот, протест, желание отделиться, освободиться от докучной любви. Я не была исключением. Чего стоила моя
Чем измеряется любовь? У нее нет ни веса, ни объема. Но если измерять любовь в минутах, отданных другому человеку, то тогда мне досталось ее от бабушки больше всех. Благодарность не измеряется ничем. Словами? Но качество слов тоже не измеряемая величина, никак не связанная с их количеством. Когда дело касается жизни, уже не работают никакие уравнения и формулы. Бабушка знала это очень хорошо, но почему-то все равно собирала и хранила все наши нехитрые открытки и поздравления, написанные неуверенным детским почерком и часто повторяющие друг друга. И мне хотелось бы, чтобы эти мои воспоминания легли очередным листом нашего с бабушкой альбома или повисли самодельной хлопушкой среди золотых шаров, повешенных кем-то еще на дереве жизни.
Мало учености – много эротики
Е. В. Лаврентьева
Лена, запомни три вещи, – говорила мне двадцать лет назад коренная москвичка Мария Ильинична, заботливо направлявшая меня, провинциальную «тургеневскую девушку», на путь истины, когда я была студенткой и снимала у нее комнату. – Никогда мужу не штопай носки, регулярно покупай ему дорогой одеколон и раз в неделю меняй постельное белье». Мария Ильинична – ровесница моей бабушки. Только одна в 75 лет была воплощением житейской мудрости, а другая – неуемной любознательности.
– Леночка, прошу прощения за нескромный вопрос, а твой муж пристрастный?
– Бабуля, нормальный, – с улыбкой произносила я, зная наперед, что за моим ответом должно последовать какое-то неожиданное откровение.
– Дедушка тоже был нормальный: мы спали только на ночь и утром.
Уже несколько лет я коллекционирую воспоминания о бабушках благодарных внуков.
– Милочка, хорошая идея! – сказала бы свою коронную фразу почтенная Мария Ильинична, раскладывая на кухонном столе пасьянс.
Моя бабушка тоже любила обращение «милочка». Список старомодных слов в ее лексиконе был «не богат, но весьма примечателен»: шифоньер, гардины, модистка, перманент, ридикюль, гардероб, капельмейстер.От них веяло загадочной стариной и пахло нафталином, как от бабушкиных шляп. Мне нравилось заглядывать в громоздкий шкаф, где они хранились, с двумя скрипучими дверцами и зеркалом посредине. Нередко эти дверцы служили мне школьной доской, когда я воображала себя учительницей русского языка и литературы. Каждый раз, встав на цыпочки, я писала мелом друг под другом неизменные две строки: «число» и «классная работа». Белые разводы, оставленные на дверцах после очередного урока, не нарушали бабушкиного спокойствия. Зато мои парикмахерские затеи доставляли ей много хлопот: я просила ее принести то ножницы, то расческу, то дедушкин одеколон с резиновой грушей, не говоря уже о шпильках, заколках, гребешках и т. д. После долгих уговоров бабушка неохотно усаживалась перед зеркалом и разрешала подрезать ей концы волос на полсантиметра, а иногда позволяла даже сделать «прическу». В это время я обычно рассказывала ей всякие небылицы, в которые она верила по своему простодушию. Убедить в чем-либо бабушку не составляло никакого труда. Мой старший брат Игорь разыгрывал ее на каждом шагу, а я называла это занятие «морочить бабушке голову».
Бабушка (слева) с подругой, 1934
– Бабуля, а ты знаешь, в тебя влюблен грек Абрам Андреевич. Он хочет на тебе жениться, – на ходу выдумывал мой братец.
– Ах, Игорек, – печально вздыхала бабушка. – Мне никто не заменит дедушку Ивана Михайловича Кривцова. При этом она ни на йоту не сомневалась в существовании неизвестного ей грека Абрама Андреевича, которого не было и в помине, не задумывалась, откуда он взялся и почему грека зовут Абрам. Бабушка верила всему безоглядно.