Бабушка, Grand-m?re, Grandmother... Воспоминания внуков и внучек о бабушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX-XX веков
Шрифт:
Так и было. Мальчики обязывались к ней являться по воскресеньям и по праздничным дням и в вакантные времена, чтоб не дать им возможности избаловаться на свободе. Замечательно, что такая обязанность исполнялась аккуратно и многих спасла от возможных сумасбродств. Архарова относилась весьма серьезно к своим заботам добровольного попечительства.
И в Павловске они не забывались, но в Петербурге принимали еще большие размеры, и сплошь да рядом происходили визиты по учебным заведениям. Подъедет рыдван к кадетскому корпусу, и Ананий отправляется отыскивать начальство. “Доложите, что старуха Архарова сама приехала и просит пожаловать к ее карете”. Начальник тотчас же является охотно и почтительно. Бабушка сажала его в карету и начинала расспросы. Это называла она – делать визиты. Речь шла, разумеется, о родственнике или родственниках, об их успехах в науках, об их поведении, об их здоровье, а затем призывались и родственники и в карету, и на дом…
Старуха не любила отпускать нас без обеда. Эти обеды мне хорошо памятны. За стол садились в пять часов, по старшинству. Кушанья подавались по преимуществу русские, нехитрые и жирные, но в изобилии. Кваса потреблялось много. Вино, из рук вон плохое, ставилось как редкость. За стол никто не садился, не перекрестившись.
День бабушкин неизменно заключался игрою в карты. Недаром каялась она отцу духовному. Картишки она действительно любила, и на каждый вечер партия была обеспечена. Только партия летняя отличалась от партии зимней. Зимой избирались бостон, риверсы, ломбер, а впоследствии преферанс. Летом игра шла летняя, дачная, легкая: мушка, брелак, куда и нас допускали по пятачку за ставку, что нас сильно волновало.
В одиннадцать часов вечер кончался. Старушка шла в спальню, долго молилась перед киотом. Ее раздевали, и она засыпала сном ребенка.
В постели она оставалась долго. Утром диктовала письма своему секретарю Анне Николаевне и обыкновенно в них кое-что приписывала под титлами своей рукою. Потом она принимала доклады, сводила аккуратно счеты, выдавала из разных пакетов деньги, заказывала обед и, по приведении всего в порядок, одевалась, молилась и выходила в гостиную и в сад любоваться своими розами.
И день шел, как вчера и как должен был идти завтра. Являлись и труфиньон, и грибы, и визиты, и гости, и угощение, и брелак. В этой несколько затхлой старческой атмосфере все дышало чем-то сердечно-невозмутимым, убежденно спокойным. Жизнь казалась доживающим отрывком прошедших времен, прошедших нравов, испарявшейся идиллией быта патриархального, исчезавшего навсегда. Архарова ни в ком не заискивала, никого не ослепляла, жила, так сказать, в стороне от общественной жизни, а между тем пользовалась общим уважением, общим сочувствием. И старый, и малый, и богатый, и бедный, и сильный, и темный являлись к ней, и дом ее никогда не оставался без посетителей.
Особенно выдавались два дня в году: зимой в Петербурге, 24 ноября, в Екатеринин день, а летом в Павловске, 12 июля, в день рождения старушки… Тут, по недостатку помещения в комнатах, гости собирались в саду и толпились по дорожкам, обсаженным розами разных цветов и оттенков. Вдруг в саду происходило смятение. К бабушке летел стрелой Дмитрий Степанович. Старушка, как будто пораженная событием, повторявшимся, впрочем, каждый год, поспешно подзывала к себе все свое семейство и направлялась целою группою к дверям сада, в то время как снаружи приближалась к ней другая группа. Впереди шествовала императрица Мария Федоровна, несколько дородная, но высокая, прямая, величественная, в шляпе с перьями, оттенявшими ее круглое и, несмотря на годы, свежее, румяное и красивое лицо. Царственная поступью, приветливая улыбкою, она, как мне казалось, сияла, хотя я не знал, что Россия была ей обязана колоссальными учреждениями воспитательных домов, ломбардов и женских институтов. Она держала за руку красивого мальчика в гусарской курточке, старшего сына великого князя Николая Павловича, поздравляла бабушку и ласково разговаривала с присутствующими. Бабушка была тронута до слез, благодарила за милость почтительно, даже благоговейно, но никогда не доходила до низкопоклонства и до забвения самодостоинства. Говорила она прямо, открыто, откровенно. Честь была для нее, конечно, великая, но совесть в ней была чистая, и бояться ей было нечего. Посещение продолжалось, разумеется, недолго. Императрице подносили букет наскоро сорванных лучших роз, и она удалялась, сопровождаемая собравшеюся толпою. На другой день бабушка ездила во дворец благодарить снова, но долго затем рассказывала поочередно всем своим гостям о чрезвычайном отличии, коего она удостоилась. “Этим я обязана, – заключала она, – памяти моего покойного Ивана Петровича”» [17] .
17
Воспоминания графа Владимира Александровича Соллогуба. СПб., 1887, с. 47–65.
Бабушка Разумовская
М. Г. Назимова [18]
Моя бабушка, почти ребенком, вышла замуж за князя Александра Николаевича Голицына, который был только на три года старше ее. Голицын был внук знаменитого петровского фельдмаршала, князя Михаила Михайловича-старшего, и сын обер-гофмаршала Екатерины, князя Николая
Михайловича. Этот Голицын, крайне богатый, владетель 24 000 душ, отличался самодурством, за которое в Москве его прозвали именем одной модной оперы того времени «Cosa-rasa». У нас на Руси, так же как и в Англии, отличаются самодурством, которое составляет своего рода роскошь между людьми крайне богатыми, но каждое сословие выражает его по-своему, сообразуясь со своими понятиями и развитием; в последние годы на этом поприще отличаются купеческие сынки, пользуясь свободой действий без конкуренции прожившихся вельмож. Про Голицына рассказывали легендарные вещи; утверждали, что он ежедневно отпускал своим кучерам шампанское; ассигнациями крупного достоинства зажигал трубки гостей, горстями бросал золото на улицу, чтобы извозчики толпились у его подъезда. Однажды, во время прогулки в лесу с женой, летом в имении, она, утомленная от прогулки и жары, присела на пень и выразила сожаление о невозможности получить стакан молока. Несколько дней спустя, князь предложил жене повторить прогулку
18
Назимова М. Г. (?—?), автор мемуаров о жизни столичного дворянства XIX века.
Граф Лев Кириллович Разумовский был пятый сын Кирилла Григорьевича, у которого было одиннадцать человек детей: шесть сыновей и пять дочерей. Лев родился в 1757 году. Кирилл Григорьевич стремился дать сыновьям хорошее образование, что при несметном его богатстве не представляло затруднений. Ежегодный его доход определяли в 600 ООО рублей. Чтобы удалить детей из-под влияния матери, которая не сочувствовала стремлению к культуре, Кирилл Григорьевич нанял на Васильевском острове отдельный дом и поместил туда сыновей, окружив их тщательно избранными гувернерами и профессорами; затем продолжительное пребывание за границей Льва Кирилловича помогло сделать из него всесторонне образованного человека. Он любил книги, науки, художества, музыку, понимал и сочувствовал природе, и едва ли не у него первого в Москве был при доме зимний сад. Вся Москва стремилась на его праздники, где радушный хозяин принимал истинным барином, в полном и настоящем значении этого слова, очаровывая всех своим добродушием и утонченной вежливостью. Его развитой ум не мог не понять высокого учения масонов и не отнестись отзывчиво к их законам; он сам сделался убежденный масон, был в переписке с Поздеевым, но это не мешало ему быть ревностным, глубоко верующим христианином. Все высокое, чистое и честное привлекало его: это была глубоко отзывчивая личность. В обществе он был милый говорун, несколько картавил, и его вечный насморк придавал его голосу какую-то особенную привлекательность. Он боялся сурового холода зимы и всегда ездил с большой меховой муфтой, которую он ловко и даже грациозно бросал в передней. При частых встречах с молодой княгиней Голицыной нежное сердце графа не устояло при виде ее миловидности и участливо прильнуло к ней, зная, что она несчастлива. Об этом романе вскоре заговорила вся Москва, и тогда, с обоюдного дружелюбного согласия, состоялся развод, который позволил графу жениться на княгине М. Г. Голицыной в 1802 году.
Развод в те блаженные времена считался чем-то языческим и чудовищным. Сильно возбужденное мнение большого света обеих столиц строго осуждало нарушавших закон, и все решили не принимать молодую чету. Но князь Голицын продолжал вести дружбу с графом Львом Кирилловичем, часто обедал у бывшей своей жены и нередко показывался с нею даже в театре. В семье графа этот брак тоже не пришелся по сердцу, но молодая графиня сумела снискать расположение семьи мужа, и даже цельный характер старика, Кирилла Григорьевича, не устоял перед веселой и красивой невесткой. Когда холодность, с которой графиня была встречена в семье, заменилась самыми родственными отношениями, тогда и общество стало заискивать расположение богатой графини, предвидя, что в ее доме будут даваться празднества, на которые все-таки жаль было бы не попасть. Графская чета отделала свой дом на Тверской (дом, в котором теперь помещается английский клуб) и подмосковный – Петровско-Разумовское, и общество охотно толпилось у них на пирах, задаваемых в Москве зимой и в Петровском – летом.
Но брак все-таки официально не был признан, и менее сговорчивые барыни, быть может, из зависти к чрезмерной роскоши туалетов графини, злобно, тайком делали намеки на не совсем правильное положение, но и этим толкам был положен конец во время посещения Москвы императором Александром Павловичем, в 1809 году. В этом помог граф Гудович, главнокомандующий Москвы, который взял на свою ответственность пригласить молодую графиню на бал, где должен был присутствовать государь. На этом балу император подошел к бабушке и громко сказал: «Графиня, позвольте пригласить вас на полонез?» С этой минуты графиня Марья Григорьевна неоспоримо вступила в права законной жены и графского достоинства.
Великолепное подмосковное было только что окончательно отделано, и Разумовские, было, принялись за перестройку московского дома, где хотели повысить все потолки, уничтожив для этого целый этаж, как нагрянул 1812 год. Бабушка с мужем должны были бежать и решили укрыться в поместье Тамбовской губернии. Ехать в Малороссию, в великолепное имение Карловку, им показалось уже слишком далеко и утомительно.
Так как дом в Москве находился в полной переделке, то вся мебель и все драгоценности в виде картин, бронзы, были перенесены в погреб и большую кладовую. Стоянка французов близилась уже к концу, и, вероятно, все драгоценности уцелели бы, не будь предательства одного служащего при доме, оставленного для охранения его, и в несколько часов все было истреблено и разграблено французами, занимавшими дом. Петровско-Разумовское подверглось такому же хищению. Там, между прочим, была громадная библиотека, с любовью собранная графом в течение пятнадцати лет и оцененная библиотекарем, составлявшим каталог, в 400 тысяч рублей, – ни одной книги не сохранилось. В Петровском граф потерял даже то, что никакими деньгами восстановить нельзя было, а именно чудную оранжерею. В ней было до пятидесяти редких экземпляров лимонных и апельсинных деревьев. Оранжерею подожгли крестьяне с двух концов, уже после ухода француза, озлившись на садовника, который выговаривал им за их равнодушие и отсутствие желания поспешить на помощь, чтобы удалить следы беспорядков, совершенных французами. Французы, уходя, оставили от дома один остов – стены, а двери и окна были выломаны и уничтожены, а теперь еще свои крестьяне помогли остальное превратить в пепелище. Конечно, Петровское было снова восстановлено, центр богатств Льва Кирилловича не был тронут, так как находился в Малороссии.