Багаж
Шрифт:
На столе лежал рюкзак, уже раскрытый, оттуда торчала палка колбасы, виднелись две ковриги хлеба и льняной мешок крупы. Как будто тут уже побывал святой Николай с дарами.
— Чем же вы жить собираетесь? — спросил бургомистр. — Снег жрать станете? С него сыт не будешь.
— Два, — сказала Мария.
Маленький Вальтер нетерпеливо выкрикнул:
— Но я хочу колбасы! Хотя бы колбасы. Я есть хочу.
— Достань ее! — распорядился Лоренц.
— Я боюсь, — робел Вальтер.
— Вытащи ты! — сказала Мария Генриху.
Генрих вытянул колбасу из рюкзака, посмотрел на бургомистра и пожал плечами. Бургомистр сделал милостивый жест.
— И остальное, что там есть, тоже достань! — приказала Мария. — Все доставай!
Извлекая одно за другим, Генрих всякий раз оглядывался на бургомистра,
— Да забирайте спокойно все, — сказал он. — Я же вам принес. Хлеб, колбасу, макаронная засыпка там есть для супа, а внизу еще сыр и сало, все вам. Молоко-то у вас свое. И благодарить не надо. Все от чистого сердца. Что тебе подарили, то уже не придется красть.
И он засобирался уходить. Очень медленно. Неторопливо обувался. Для этого уселся прямо на пол. Даже песню напевать принялся: «Мария сквозь терновник шла колючий».
— Давай поторапливайся! — сказала Мария.
— Что, неужто скажешь «три!» только потому, что мне трудно управиться с ботинками? — спросил он, подняв к ней голову. — А ты, юноша, пристрелишь заместителя кайзера только потому, что ему трудно управиться с ботинками?
На Лоренца он даже не взглянул. И уже начал понемногу приходить в себя, обретая прежнюю силу. Но далеко не всю. Для этого ему понадобится еще много дней. Но к Лоренцу он отныне проникся уважением на всю оставшуюся жизнь. И с удовольствием упек бы его за решетку.
Когда бургомистр наконец оказался на улице и даже скрылся у них из виду, Мария пошатнулась, и ей даже пришлось ухватиться за спинку стула; Катарина бросилась к ней, чтобы поддержать.
— Дай-ка мне попить, и все пройдет, — сказала Мария.
Но Катарина видела, что ей нехорошо, и Генрих помог ей отвести мать в спальню. И она там лежала и проспала до самого вечера.
У Марии часто кружилась голова. Ничего особенного это не значило. Иногда она даже падала. Однажды упала в церкви. Женщины держались от нее подальше. Вокруг нее образовалась пустота, и при падении она ударилась лбом о церковную скамью.
Вальтеру тоже иногда становилось плохо. Он так любил маму, что чувствовал себя плохо с ней заодно. Он просто никогда не надевал носки, так и шлепал по полу холодными босыми ногами и шмыгал сопливым носом. Лоренц отчаялся приучить его заправлять рубашку в штаны спереди и сзади, а в холод не бегать босиком.
— Нам ни в коем случае нельзя болеть! — говорил он.
Он уже и Катарину призывал к ответу, потому что это, вообще-то, была ее обязанность — смотреть за малышом. Но она ему только и сказала, чтоб не волновался, это не его забота. Он не отец.
Мария была беременна. В животе у нее росла моя мать.
В том декабре Мария каждое воскресенье спускалась с детьми в деревню, в церковь, по бокам дорожки в ту зиму возвышались сугробы высотой в два метра, а температура по многу дней держалась на минус десяти градусов, а в промежутках между морозами обрушивались бури теплого сухого ветра с гор — так называемого фёна, который разогревал воздух до двадцати градусов. Потом за одну ночь заново водворялся холод, а снегопады были такими густыми, что кучер с облучка порой не видел ушей лошади. С крыш сараев свисали такие сосульки, что могли бы сойти за мечи горных великанов. Лошадь день и ночь волочила за собой по дорогам плужный снегоочиститель, а старики, уже непригодные к военной службе, разгребали снег лопатами, колокольчики на лошадиной упряжи были слышны день и ночь, и однажды — все были уже в церкви, изо ртов шел пар, из кадильницы в руках Вальтера шел дым, с недавних пор он сделался служкой, со слезами вымолил себе право быть служкой, на коленях стоял перед девой Марией, как учил школьников священник, в церкви все были в своей лучшей одежде, женщины и девочки слева, мужчины и мальчики справа, — и тут у Марии распустился узел волос на затылке, она сняла шаль и пыталась снова подобрать и заколоть волосы. Но то, что обычно удавалось ей играючи, теперь никак не получалось. Хоть плачь. Все женщины повернулись в ее сторону. Потому что она не сдержала жалобный стон. Он был душераздирающий. Лоренц, Генрих и Катарина втянули головы в плечи.
Весь «багаж» стоял на коленях позади последней скамьи. На женской половине.
Почему мои люди всегда намеренно обособлялись? Почему? Почему они оставались на самом отшибе долины, да еще и на задах? Если они не хотели иметь никакого дела с остальными, почему тогда вообще оставались там? Ведь сестра Марии и муж сестры не раз заводили с ней разговор о том, чтобы переехать в Брегенц, построить там большой дом, организовать общее дело, в котором зять Марии отвечал бы за торговлю, а Йозеф за деньги, за финансовые службы и за махинации, необходимые в деле, за бухгалтерию. У Лоренца, такого ловкого в счете, было бы хорошее будущее, будущее в семье, рядом с отцом, а потом и на месте отца. Зять не был на войне, без него дома не могли обойтись. Он и по гражданской части был важным человеком. И располагал необходимым для этого удостоверением. И они не были плохими людьми, сестра и зять, как раз наоборот. Это и сам Йозеф не мог не признать. Зять отличался разговорчивостью, ну и что такого, по сравнению с Йозефом все говорили слишком много. Зять был удачливый и порядочный человек. Йозеф это признавал.
Хотя в целом он придерживался того мнения, что удачливость и порядочность — это две вещи несовместные.
Когда Мария была беременна моей матерью, она часто обращалась к святым. Она в это время много молилась, судя по воспоминаниям моей тети Катэ. Молилась по большей части Божьей Матери, тем более что Божья Мать была ее святая заступница. Матери с матерью было о чем поговорить. Про святого Лоренца она узнала с опозданием, и он казался ей зловещей личностью: его поджаривали на решетке, а он лишь смеялся над своими палачами. Если бы она знала эту историю раньше, она нарекла бы своего сына другим именем. Про святого Генриха и святого Вальтера она никогда не слышала. Моя тетя Катэ говорила, что ее мать не очень-то корила себя за это. А если и корила, то лишь изредка. По большей же части все, что было связано с религией, затрагивало ее мало.
— Катэ, — сказала я (думаю, что начиная с ее семидесятого года жизни я уже больше не называла ее тетей, а звала просто по имени), — Катэ.
— Что?
— Хочу тебя кое о чем спросить.
— О чем?
— Но ты только не сердись.
— Ну чего ты мнешься! Спрашивай!
— А ты на сто процентов точно знаешь, что моя мама родилась от вашего отца?
— На этот вопрос тебе следовало бы ответить хорошей оплеухой! — Таков был ответ.
— Хорошо, — сказала я. — Сейчас я услышала то, что и должна была услышать. А теперь я спрошу тебя еще раз о том же самом: была ли моя мама твоей стопроцентной сестрой?