Багряная летопись
Шрифт:
Ребята пошумели, повоевали, поужинали и завалились спать. Остался бодрствовать у печки лишь дневальный Далматов. Он пристроился под фонарем и принялся писать письмо — пятое уже с дороги. Еремеич подошел, присел рядом, начал пришивать пуговицу.
— Кому это ты всё письма пишешь да вздыхаешь?
— Да так, Федору Ивановичу, еще кое-кому…
— Эх, Федор, Федор… — вздохнул Еремеич. — И что в нем за сила? Ведь простой рабочий, и кончил-то лишь двухклассную школу, а тянет к нему людей неодолимо. Отмобилизовался я после японской, вернулся — герой героем, начальство обрадовалось и ну меня в мастера, заслуженного
— А кто?
— Неужто не знаешь? — искренне удивился Еремеич.
— Нет, — неуверенно ответил Гриша, напряженно пытаясь вспомнить хоть что-нибудь.
— И Володька не говорил, не похвалялся?!
— Нет…
— Вот гордая порода! А с виду ведь балаболка, шутник-пустосмешка! Да ведь Ульянов-Ленин, Владимир Ильич! Николай Петрович его тогда называли — для секрета.
— Ленин?! — У Григория даже приоткрылся рот. Еремеич шутливо прихватил его губы двумя пальцами.
— А ты, может, слыхал, что еще в прошлом веке у нас близ Обуховского Ленин организовал кружок, который входил в «Союз борьбы за освобождение рабочего класса»?
— Слыхал.
— Так Федька-то, Федор Иванович, у него тогда в кружке и участвовал. Понял?
— У Ленина?..
— То-то и оно. Понял? Да. Прошло, значит, сколько-то времени, и записался я в партию. На заводах агитацию вел, в армию в четырнадцатом отправился — тоже задание имел, после германской вот получил поручение за вами, сопляками, присматривать. Так моя жизнь и повернулась с того вечера, как я к Федору Ивановичу в окошко постучался, да еще в стекло всматривался: выставлена ли бутыль на столе… Одного жаль — бобылем остался, неудачно как-то у меня это дело сложилось. А еще кому ты пишешь: знакомой или невесте?
«Федор Иванович учился у Ленина! И хоть бы словом когда обмолвился… А я бы мог так? — Мысли хороводом закружились в Гришиной голове. — Нет, я бы десять, сто раз об этом рассказывал бы — кстати и некстати. А он-то каков!..» Григорий так был потрясен гордой скромностью старшего Фролова (да и в Володьке что-то новое открылось ему), он почувствовал себя еще таким неопытным, зеленым, что вместо сухого, сдержанного ответа откровенно сказал:
— Не знаю, Еремеич. Была бы возможность, поженились бы.
— Да уж молод ты больно. Лет девятнадцать? А ей сколько?
— Она на полгода младше.
— Вот видишь! «Поженились бы». Карточка есть?
Григорий достал из внутреннего кармана фотографию Наташи. Еремеич встал — поближе к фонарю — и долго в нее всматривался.
— Видать, не из рабочей семьи?
— Да, отец ее военный инженер. Сейчас он в Англии.
— Буржуйская дочь, значит? — Еремеич хитро, с прищуром глянул на Григория. — Как же ты влюбился?
— Очень уж хороша, так и влюбился. А потом, — Гриша прямо посмотрел на старого солдата, — навеки она должна оставаться
— Ну, сразил, сразил! — засмеялся Еремеич. — Это я ведь наживку подкинул: клюнешь или нет, начнешь размазывать да оправдываться или как думаешь, так и ответишь? Нет, ничего, у Федьки-то глаз верный, коли взял тебя в свою семью. Покажи-ка еще карточку. — Он еще раз оценивающе посмотрел на Наташу. — Глаза большие, лоб ясный, коса русая короной — королева и только, — возвратил он фотографию. — Ну, а по хозяйству что она умеет? Ну, щи варить, постирать, пол помыть сможет?
— Надо будет, так сможет. Талантливая она очень. Три языка освоила, на рояле играет, стенографию знает.
— Хм, а ведь рояля-то для жены мало, друг ты мой. Работать ей приходилось или мамина дочь?
— Восемь месяцев в госпитале медсестрой уже отработала.
— Ну, это дело другое! Кто эту службу прошел, того никакие щи уже не испугают. В Питере осталась?
— Нет, ее мать силой увезла, хочет к белым перейти, а Наташа мне написала, что непременно в Уфе от нее удерет.
— Смотри-ка, ведь и мы в сторону Уфы едем. Раз — и встретились. Только все равно ведь не поженитесь, пока белых не побьем. Ты стреляешь-то и впрямь ничего или тогда на стрельбах просто пофартило?
— А мне, Еремеич, отец уже в десять лет подарил настоящее охотничье ружье, шестнадцатого калибра, одностволку, и взял с собой на охоту. А через два года уже почти что и не было случая, чтобы я не попал в поднятую утку или тетерева.
— Вот как? Это хорошо. В царской армии охотников всегда в разведчики да в особо меткие стрелки отбирали.
Эшелон остановился.
— Ну-ка, пусти свежего воздуха, жарко у нас очень!
Гриша слегка откатил тяжелую дверь, в щель клубами повалил морозный воздух. На маленькой станции горело два тусклых фонаря, мерцал огонек в окне дежурного, ни души не было на перроне. Кто-то с «летучей мышью» побежал к паровозу. Печально ударил два раза привокзальный колокол, резко вскрикнул паровоз, поезд не торопясь тронулся. Далматов закрыл дверь, подбросил несколько поленец в печку.
— А я ведь на войне-то уже был. В девятьсот пятнадцатом…
— Ты? Когда ж ты успел?
— А в ноябре сбежал из дому с маршевым солдатским эшелоном. О подвигах мечтал.
— Мечтал… А разве сейчас не мечтаешь? Не без этого ведь добровольцем вызвался. Правильно я полагаю своим умишком?
— Сейчас? — Гриша задумчиво усмехнулся. — Как не мечтать! Только сейчас по-другому, не по-детски. С полным сознанием…
— С полным? Доброе дело! Ну-ну, перебил я тебя. Как же ты на войне отличился?
— Пробыл на передовой четыре дня. Пришлось дважды и атаку отбивать. Неожиданно вызвали к ротному, от него в штаб полка повели, оттуда в дивизионный штаб. Похвалил меня полковник за меткий огонь и отругал за бегство из дому. Под конвоем водворили назад, к родителям. Правда, сообщили в гимназию о «храбрости и стойкости, проявленных в бою юным добровольцем».
— Ну и ну! Что же, выдрал тебя батька крепенько или просто отругал?
— Нет, он не такой был. Просто сказал мне, что я его с мамой сильно обидел своим неожиданным бегством. Сказал еще, что мал я для войны, а в России перед молодежью есть много других задач.