Багряная летопись
Шрифт:
Свет в кабинете командарма горел далеко за полночь.
15—29 марта 1919 года
Уфа
— Да как закричит она, сердечная, страшным криком, да как бросится на офицера этого прямо грудью. Стреляй в меня, кричит, гад проклятый, а раненых не тронь! Он и оробел, а она хвать у него из рук наган да захотела их всех пострелять. Ну, тут, конечно, ее схватили и давай в две нагайки лупцевать, а потом бросили в подвал со мной и Дуськой вместе. Сидим мы там, ждем смерти, и вот приходят солдаты, а она как глянула им в лицо, да как сказала: «Через нашу смерть и вам погибнуть»,
«О ком это она?» — сквозь тяжелый сон подумала Наташа, услыхав Нюшин торопливый голос, и очнулась. Сильно болело избитое тело, горел рубец на лице. Она попыталась повернуться и застонала от неожиданной резкой боли в боку.
— Тсс! Тихо, бабы! — послышался шепот.
Наташа открыла глаза и внутренне содрогнулась: прямо перед ней во множестве торчали странные, совершенно незнакомые лица, одутловатые и бледные, воистину паноптикум женского безобразии, и все эти женщины с жадным любопытством и неприкрытым состраданьем глядели на нее. На заднем плане, в полумраке камеры, Наташа увидела Нюшу и тетю Дусю, приветливо закивавших ей.
— Здравствуйте. — Наташа села на нарах и подняла руки, по привычке поправляя волосы.
— Здравствуй, касаточка! Здравствуй, болезная! Здравствуй, доченька! — услыхала она в ответ. Тебе, может, умыться? Пойдем, полотенце дам… А это параша, если по нужде надо. Пойдем, милая, научу тебя, чтоб не стеснялась. — Старая, рыхлая женщина помогла Наташе встать. — А то что же делать, родимая, столько баб запихнули в эту клетку.
В мглистом, зловонном воздухе тускло светилось маленькое зарешеченное окошечко под потолком. Черный от многолетней грязи пол, покрытые соломой и тряпьем нары, на которых сидели нечесаные, опухшие женщины в лохмотьях, осклизлые стены — все это было бы дурным сном, бредовым кошмаром, если бы не было так реально: женская камера тюрьмы. И снова, как вчера, мелькнула мысль: да полно, может ли это быть в самом деле? Да не кошмарный ли все это сон?
— А нам все едино: красные чи белые, веселые чи квелые, — говорила ей одна из ее новых подруг, с неожиданно молоденьким для ее громадного бесформенного тела личиком, когда они, сидя рядом, доскребывали жиденькую кашу из металлических мисок. — Красные были — посадили, белые пришли — не выпустили, а что, при царе нашу сестру не гоняли, что ли? Не подмажешь квартального — и будьте добры на отсидку, и при Керенском таскали. А через что садят, спрашивается? Каждому кобелю до моей юбки дело есть, а мне заработать надо или нет? Или задаром пускать?
— Ты молчи, Зинка, — со смехом перебила ее другая, — али мы не знаем, как ты пьяного-то насквозь вычистила? — И все женщины, в том числе и Зинка, дружно захохотали.
— А чего же добру пропадать, коли само в руки идет? — весело ответила она. — Вот на исподники его, это я, верно, зазря польстилась, от жадности, вот он шум и поднял, когда проспался да в канаве очнулся.
— Ой, не могу, — давилась от смеха ее подруга, — в каком же это он виде явился к тебе с понятыми, срам-то хоть прикрывал рукой или уж ничего не стыдился? И-хи-хи!..
Страшный мир, ведомый Наташе лишь из книг, открылся ей в камере. Все наперебой стали рассказывать, за что они попали в тюрьму: каждая, конечно, преуменьшала свои проступки, а иные клялись, что они и вовсе невинны, но тут же подруги без стеснения раскрывали причины их ареста.
Люди чувствуют человеческую доброту и участие, люди, каковы бы они ни были, безошибочно распознают в другом большую участливую душу… К вечеру, когда уже горела под низким потолком крошечная, чадная и вонючая коптилка, бесшабашная Зинка вдруг как споткнулась — прервала свой залихватский рассказ, сколько всякого добра она однажды заработала, пропустив за ночь у вокзала чуть ли не взвод солдат, возвращавшихся с фронта, — она увидала нескрываемые сострадание и боль на лице у Наташи. Оживление покинуло женщину, из огромного тела как будто разом вынули кости, и она, упав маленькой своей головой ей на колени, запричитала, заплакала:
— Милая ты моя, розочка ты наша светлая! Попала ты в помойку к нам, гнилым веникам, за людей пострадала! И не слушай меня, что я хвастаюсь, все равно лежать мне, как падали, не видать в жизни солнышка!..
— Наташка, а парень-то у тебя есть какой, чтобы любил тебя и ждал, как в книжках пишут? — вдруг жадно спросила ее Марфутка-рецидивистка.
И не знал, не ведал Григорий в эту темную ночь и представить себе не мог, где и как звучит сейчас его имя!..
В мрачной, зловонной камере, среди сбившихся в тесную кучку воровок, проституток, а сейчас просто подруг по беде, поглаживая темно-русую Зинкину голову на своих коленях, рассказывала Наташа о своей любви — как встретились с Гришей на ее гимназическом балу, как стали потом часто гулять вместе («Высокий он, девушки, да сильный, как прильну я головой к его плечу, и ничего мне больше не надо, только бы дорога подольше не кончалась»), как ходили в рабочий кружок, как поклялись навеки любить друг друга, как разлучила их злая мать…
— А ведь и у меня, когда-то парень был, — вслух подумала Зинка. — А может, и не было? Эх, жизнь наша распроклятая!
— Зря ты небось от матери убежала? — усомнилась Марфутка. — Уехала бы за границу, жила бы припеваючи, в шелках-бархатах ходила бы…
— Ты замолчи, паскуда грязная! — злобно закричала на нее Зинка. — За шелка-бархаты да чтобы душу свою человеческую продать? У тебя нет, так и других на свою колодку меришь?
— Советую я тебе, Наташенька, на допросе доказывать, что у тебя отец и мать из богатых, а за красных ты заступилась, потому что бог велит больных да убогих защищать, — вставила тетя Дуся. — А не то всё тебе припомнят…
Текли минуты и часы, а Наташа рассказывала, она говорила теперь о своем городе, о его красоте, о его улицах, площадях, памятниках. Читала стихи:
Люблю тебя, Петра творенье, Люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, Береговой ее гранит…Многие слова Пушкина были непонятны этим женщинам, которые никогда не бывали в Петрограде и даже не слыхали о великом поэте, но выразительность классических строк и взволнованного чтения были столь впечатляющи, что они сидели и лежали затаив дыхание, широко раскрыв затуманившиеся глаза, испытывая чувства, давно забытые или незнаемые ими…