Бар эскадрильи
Шрифт:
Жос махнул головой или рукой, как он делал по нескольку раз в эти дни. Он отгонял безнадежность, как докучливое животное, как какую-нибудь муху. Грохот потока оглушал его. Он покачал снова головой, еще сильнее. «Бесполезно, — повторил он, — бесполезно…»
Холод и сырость разбудили его. Он спал долго — небо уже побелело. Он натянул на себя одеяло и зарылся лицом в подушку. Миг ясности был так краток, что образ Клод не успел овладеть им. Если только она не царила, живая, во сне, в который он возвращался.
ШАБЕЙ
Звонили из «Нуармона». Какая-то дама с невероятной фамилией. Она клялась, что Мюллер согласен. «Если бы он был согласен, то сам бы мне позвонил», — сказал я. Тогда она призналась, что Мюллер плавает где-то между Гваделупой и Гаити и что добраться до него было бы трудно. «Я не редактирую друзей, — заключил я, — особенно если речь идет о превосходном писателе!..» Голос замолчал: такое благородство обескуражило мою собеседницу. Два часа спустя некто Вайнберг позвонил мне из Санкт-Морица. У него был торопливый тон, как у людей, погруженных в отдаленные
— Значит, мне куплен билет?
— Господин Шабей, я вас не знаю, но вы являетесь другом Жоса Форнеро, не так ли? В таком случае приезжайте. Вы меня понимаете? Приезжайте, чтобы с ним поговорить, поговорить с артистами, поговорить со мной… Сам Деметриос будет вам за это благодарен. Вы знаете Деметриоса? Здесь нужна струя свежего воздуха. Или электрошок. Из-за несчастья Жоса все впали в меланхолию. Нас сглазили. Недомолвки, напряжение, предосторожности. Понимаете, мы задыхаемся…
— И мое присутствие….
— Откровенно говоря, я и сам не знаю. Оно может оказаться благотворным. Во всяком случае для Жоса. Вы послушайте жалобы артистов: когда у них есть две строчки текста, им хочется двадцать, но приласкав, их можно успокоить. Мюллер сел бы на своих знаменитых лошадей… Что? Я вас плохо слышу. Да нет, у Жоса не сложится впечатление, что вы бросаетесь в воду ради него. Так что, вы приедете?
ЭЛИЗАБЕТ ВОКРО
Прошлым летом прекрасный пожар не разгорелся. Правда, я не чиркнула спичкой. Г-н и г-жа Шабей живут не в моем квартале, а я — не в их квартале. «Называйте меня Максимом..» У этого Телепенчика такая красивая улыбка, что я даже не засмеялась. Серьезный тон располагает к болтовне. Откровения были явно ниже уровня улыбки. Откровения? Увы, нет, или лишь чуть-чуть. Слишком светский человек: говорит гладко, складно. Я люблю, когда мужчины рискуют, если они склоняются надо мной. У Телепенчика голова не закружилась. Хотя надо сказать, что для такого знаменитого любовника, как он, я не заметила, чтобы он очень уж склонился… Я не могу утверждать, что тридцать лет, которые проложили между нами другую пропасть, еще более головокружительную, не впечатлили его. Если бы он только знал, насколько я безразлична к этим подсчетам, может, он бы и распалился?
Я встретила его на площади Вобан.
— Вы, кажется, поражены.
— Да, встретить вас здесь.
— Но я здесь живу.
Он повел меня выпить кофе в местную забегаловку. Туристы подписывали там свои послания на открытках с изображением могилы императора. Он лихо за меня взялся. Свет — жестокая штука, особенно на улице Вобан, где много открытого неба. Вблизи и при ярком июньском солнце Шабей выглядел прекрасно. Лицо, на которое можно смотреть вблизи, — это уже половина любви. Ну нет! По мере того, как он мне раскрывал свои замыслы, я, хотя и находила его потрясающим, этого Шабея, я все больше утверждалась в мысли, что не упаду в его объятия. Повторяя себе при этом: а жаль! Но эта механика действовала превосходно: восемь дней в Граубюндене, где снимают «Расстояния», отчаяние, которое нужно приглушить, превосходный отель, билеты у него в кармане… Да, жизнь баловала этого Шабея! Всегда он оказывался на пути удачи, на остановке восточных экспрессов, в самом благоприятном из микроклиматов. Что касается меня, то на поезда я опаздываю, а как только я куда-нибудь приезжаю, начинается дождь. Это я ему и сказала. Или, скорее, я ему сказала: «А что, Патрисия в отъезде?» Он ответил: «Разумеется, а то я бы не предложил вам этого путешествия». Так спокойно. И этот загар, как у инструктора в спортивном лагере, этот насмешливый взгляд.
— Значит, путешествие друзей?
Я буквально побледнела, услышав, как из меня вылетела единственная глупость, которую я не считала себя способной произнести. Даже Шабей выглядел озадаченным.
— А, ну нет, вовсе нет! Мне не хотелось бы вас обидеть, даже не попытавшись вас трахнуть. Вы уж оставьте мне шанс, но давайте лучше не будем сейчас это обсуждать!
Я постаралась рассмеяться как можно менее глупо. Мне вдруг захотелось быть одетой в изысканное платье. Мне стало стыдно за мои линялые джинсы и дурацкую майку. Я не буду спать с Шабеем, потому что я ненавижу спотыкаться о ковры, входя в замок. Но, может быть, все это ерунда. У него вид был такой же глупый, как и у меня. Я долго думала, что весь мир у меня в руках, потому что погоняла хлыстом старых кляч, которых мои замашки укротительницы, наверное, ошарашивали. А настоящие хищники — это совсем другое, даже эта совка Шабей. Парадокс: я не дамся ему, хотя он и оказался бы самым прекрасным трофеем в ягдташе моей плохой репутации. Как только это решение угнездилось во мне (поддаться ему или не предлагать себя?), все стало легко и просто. Я согласилась поужинать с ним в том чересчур расписанном ресторане, в котором официанты обхаживали его по первому классу. После чего он в ореоле своей потрясающей улыбки распахнул передо мной дверцу такси. Над собой он иронизировал или надо мной? На следующий день мы отправились в Граубюнден, причем не на самолете и не в спальном вагоне, а на машине, как это делалось во времена его молодости, после войны… Надо полагать, у него были на ночь намерения. А протекала она в одном сногсшибательном мотеле в Шварцвальде — каких только крюков не накрутишь в угоду вожделению! И оказалась одной из самых целомудренных.
Немного натянутый за завтраком, который нам подали на террасе под темными соснами, Шабей расслабился лишь за рулем, но вел он слишком быстро. Надо ж было вверить свою шкуру заботам шестидесятилетнего старика, чтобы дрожать за нее, как с каким-нибудь молокососом. Между Базелем и Цюрихом дождь превратил пейзаж в мутную пелену, а шоссе — в зеркало. Я чувствовала себя так, будто меня всю свела судорога, и роняла горькие замечания о глупой музыке стеклоочистителей. Наконец-то мы остановились, скорее мертвые, чем живые, в Куре, маленьком городке с мокрыми прелестями под тяжелыми серыми тучами. Я набила себя пирожными в кондитерской, сидя напротив молчаливого взора любителя кофе. Мы поднимались по долине с варварскими именами, когда в облаках начали наконец-то образовываться просветы. На перевале Юлиер, когда Шабей читал мне лекцию по истории, появилось солнце. И мы стали спускаться к ожерелью озер, постепенно погружаясь в прохладное кружево лиственниц. На расстоянии прямо мох, зеленая пена.
Наконец-то восторг при виде гор, на который я так рассчитывала, чтобы придать мажорную тональность нашему путешествию, согрел мне сердце. Я положила свою руку на руку Шабея, то есть на руль, но осторожный соблазнитель не захотел подобных вольностей на виражах. Потом мы пересекли Санкт-Мориц, городок почти такой же уродливый, как и Кур, весь утыканный колоколенками и флагами, с тротуарами, обставленными галантерейными лавками. Мы были в Понтрезине часа в четыре — подвиг, как я заметила, переполнявший моего старого юношу гордостью.
Оставив чемоданы в номерах (Шабей не попытался предложить мне взять один на двоих), мы пошли на поиски «команды». На всем окружающем пейзаже лежал такой ослепительный свет, что я все время мигала. Ненавижу солнечные очки. Шабей же, с шеей, повязанной платком, с очками, как у кинозвезды, на носу, с негнущимся от провала его любовной стратегии затылком, обрел внешность принца, обремененного необходимостью соблюдать инкогнито. Санкт-Мориц оказывал на него мистическое действие. Он бросал на улицы, отели, бары, витрины взгляды, полные великосветской сопричастности. Он ничего мне об этом не говорил, испытывая это свое несказуемое упоение. И все-таки он за мной наблюдал, искоса, несколько озадаченный. В состоянии ли я была прочувствовать, сколько легендарной элегантности и величия налипло за многие годы на эти знаменитые фасады? И в состоянии ли я, без дополнительной информации догадаться, что он, Шабей, сотней разных способов связан с разыгранными здесь комедиями? Эти вопросы донимали его, но он не осмеливался задать их прямо. Я взглянула в зеркальце и обнаружила на своем лице выражение жесточайшей насмешки. С каких пор появилось оно у меня? Мой компаньон познавал на горьком опыте неудобства мезальянса. Пытаться оприходовать малышку, с которой тебя не связывает сообщничество среды, языка, умонастроений, — значит рисковать остаться с носом и с уязвленным честолюбием. Ладно еще, когда дело может сладиться в один вечер, на чужой территории, вдали от комментариев клана, но риск становится непропорциональным, как только приключение получает огласку. Отправиться «на съемку» фильма со мной в качестве багажа польстило бы тщеславию Шабея только при условии, если бы я согласилась играть по его правилам. Но мне мои правила подходили больше. Не говоря уже о том, что я могла, одним словом, раскрыть, насколько у нас отдельные номера. Шабею простили бы мою плохую репутацию, но не то, я его «манежу»… Мама, когда мне было восемнадцать лет, а папа был еще жив, советовала мне вполголоса, за плохо закрытой дверью, «их манежить». Ужасный треск теленовостей исходил от голубого экрана в соседней комнате. Папа в конце жизни стал немного глуховат. «Если ты будешь уступать им слишком быстро, они будут тебя бросать, поверь мне…» Где мама набиралась этого опыта? Она допускала, что я сплю с мужчинами, но ей хотелось быть счетоводом моих страстей. Экономным счетоводом. Она никогда не говорила со мной об этом, когда мы находились одни, когда мы спокойно где-нибудь сидели при свете бела дня. Она выдавала мне свои советы только в неподходящих условиях, в полутьме, и предпочтительно когда папа прислушивался и мог нас услышать. «Ну что, ваша тайная вечеря закончилась?» — кричал он. Она молча вымаливала у меня непристойные признания. Боже мой, Шабей говорит со мной! Ужины в «Палас-Отеле», в марте, и обеды вон в том клубе, наверху, прогулки на вертолетах, смех в урчании моторов, волосы, прижатые ветром к глазам, самые красивые девочки Европы… Да, он так и сказал, «самые красивые девочки Европы…» Преимущество поцелуев состоит в том, что они закрывают им рот. Шабей запаниковал. Он воспользовался красным светом, чтобы посмотреть на меня, и то, что он увидел, не прибавило ему бодрости. Я чувствую, что он готов открыть дверцу и вытолкнуть меня. Зачем его унижать? Я придерживаю коней:
— А, правда, почему вы приехали сюда? «Расстояния» — это не тот вид продукции, на который приглашают прессу…
— Я не «пресса». И я говорил тебе об этом в Париже: Форнеро плывет по воле волн, команда…
— Получается, что вы — что-то вроде медбрата? Это уже лучше. Я тоже люблю Форнеро, но он такой холодный.
— Он очень страдает.
Я упорно смотрю перед собой, и мне удается сохранять серьезность. Как удалось Шабею сделать карьеру в прозе, если он может выдавать такую ахинею? Он ни о чем не догадывается. Ведет машину с важностью шофера, у которого высокопоставленный хозяин. Носит перчатки. Я спрашиваю: