Бар эскадрильи
Шрифт:
Блез иногда спрашивал себя, хочет ли он добиться с «Замком» успеха, чтобы ослепить Жозе-Кло или чтобы унизить Форнеро? Он не мог думать об издателе спокойно. Первые месяцы он его ненавидел, ненавистью изобретательной и пристальной. Но когда сериал обрел форму и предприятие стало поглощать все его внимание, Боржет дистанцировался от своей злобы и даже перестал ее понимать. Несколько раз он встречал Клод, и даже один раз утром на улице Пьер-Николь, когда та пришла туда навестить свою дочь (Ив Мазюрье был в то время в Соединенных Штатах): ее никак не тревожила мысль о том, что она посещает дом адюльтера. Жозе-Кло принимала Клод с явной нежностью, которая удивила Блеза, не привыкшего к зрелищу любящих друг друга людей. Позднее он понял, что Жозе-Кло знала о болезни матери. Она ничего ему об этом не сказала.
Когда Луветт в воскресенье 11-го июня 1982-го года узнала о смерти Клод, она обнаружила, что никто не знает, как связаться с семейством Мазюрье. Аргентина? Чили? Ив убедил свою жену сопровождать его в Латинскую Америку, чтобы поехать покататься несколько дней на лыжах в Портильо. «Это будет все-таки поинтереснее, чем Валь д'Изер!» Ничто, что исходило от Ива, сейчас не воодушевляло Жозе-Кло. Тогда почему же она согласилась? Дело в том, что Блез допустил небольшую оплошность: раза два или три его видели с Вокро. Жозе-Кло, не желая показаться смешной,
Они прибыли в Ревен на следующий день после похорон.
* * *
Блез Боржет прожил четыре или пять недель после смерти Клод с ощущением какой-то ирреальности происходящего. Он снова менял свой жизненный статус. Никого более не шокировало его присутствие рядом с Жозе-Кло. Приступы глубокой печали делают более простыми социальные уравнения. На шкале чувств измена была не в силах соперничать со смертью. На похоронах Клод в Арденнах, куда Блез счел необходимым приехать, Жос, казалось, не замечал его. На кладбище и затем в доме у Гойе, в вотчине которых это происходило и которые настояли потом «принять» у себя всех присутствовавших на церемонии, ликуя при мысли, что показали себя такими великодушными и похоронили непрошеную гостью, разрушительницу семей, которую тем не менее они оплакивали, «так как видели ее еще маленькой», возникали время от времени моменты семейной неловкости, которую порождают внезапные смерти и свобода нравов. Блез совсем потерялся и искал кого-нибудь, кто мог бы ему объяснить все эти запутанные связи. Он нашел очень симпатичной несколько отстраненную особу, которую все называли Сабиной Гойе. «Я была лучшей подругой Клод», — сказала она с непроницаемым видом. Она забыла добавить, что и сама когда-то тоже была госпожой Форнеро. Растерянный Блез приткнулся к Юберу Флео, который, скорее всего, принял его за Мазюрье, так как шепотом стал делиться с ним своими тревогами: съемки «Расстояний» оборачивались катастрофой, ходили нехорошие слухи о ЖФФ. «Вы можете как-то меня успокоить, старина?» Блез не мог, но любая неблагоприятная информация была ему приятна. «Первая жена, — спросил Флео, — сколько у нее акций? Это может оказаться важным…» Все племя Гойе на своей террасе, подпирая спинами стены и деревья в парке, эти оплоты времени и добродетели, созерцало это подобие оторопелого, говорящего шепотом праздника, который отмечал уход Клод из этой жизни. Той самой Клод, которая их всех очаровала, завлекла в свои сети, а в конце концов сделала столько зла и травмировала Сабину. Дорогая Сабина! Как ей шел белый цвет. Она долго колебалась. Она решила, что черный цвет на ней выглядел бы бестактностью. Она думала о Жозе-Кло, которая находилась бог знает где с Ивом, в то время как ей приписывали любовников. «Бедная девочка. Сколько ей, двадцать три, двадцать четыре? И смятение в крови. Все такая же красивая? Совершенно как Клод в ее возрасте, когда ради нее шли на всё. В то время Жос ее даже не заметил. И то правда, что Клод в шестидесятые годы было трудно поймать — все время между двумя мужчинами, между двумя адресами. Как ей в таком вихре удавалось оставаться хорошей матерью для Жозе-Кло? А наверное была хорошей матерью, раз малышка так ее любит. Совершенно ясно, что в семидесятом это именно Клод захотела Жоса. Так у нее было всегда. Она имела в своем арсенале странное оружие. Например, эту двенадцатилетнюю дочь, которая была зачарована собственной матерью. Я уверена, что Жос был в восторге от ребенка. От дочери, которую я не смогла ему подарить…»
Сабина Гойе все еще красива. Блез, который наконец понял, кто она, наблюдает за ней. Ей уже точно не меньше пятидесяти, но она все еще красива. Она не догадывается о пристальном взгляде Блеза, иначе не следила бы за своим бывшим мужем столь безжалостным и удовлетворенным взглядом. Все вернулось в должное русло. Это просто удача, что склеп семьи Ландхольт находится здесь же, в Ревене, в ста шагах от склепа Гойе. Жизнь, увлечения, амбиции могут дать людям ощущение, что они оторвались от своего прошлого, что они сами строят свою жизнь, сами распорядились своей судьбой, были «самими собой» и так далее, но смерть наводит порядок в этих иллюзиях. Клод возвратилась гнить туда, где она родилась, где научилась страдать, где ее научили жить. Остальное — эти двадцать или двадцать пять лет шума и страсти, мужчины, два мужа, глаза, которые блестят по вечерам, — все это превратилось в прах.
Сабина вспоминает Клод в пятнадцать лет, ее раннюю зрелость, ее манеру вести себя, ее лучезарность, пылкость, неукротимость. Будучи сиротой, она ненавидела все, что «составляет семью». Ей это прощалось со вздохом. Г-н Гойе обожал ее, эту девчонку. Он вновь стал, играя с ней, изображать из себя отца, подтрунивать над ней, давать советы, решать задачи по алгебре. Когда Клод встретила Калименко, своего скрипача, ей было семнадцать лет. По какому праву можно было удерживать ее? Свадьба состоялась, разумеется, в Ревене, осенью 1957-го года. За столом поспорили по поводу «Допроса» Анри Аллега. Клод два дня пыталась поговорить наедине с Сабиной. Она ластилась к ней и приставала с вопросами: «Я смогу увидеть тебя в Париже? Ты не будешь обращаться со мной, как с маленькой девочкой?…» После этого она исчезла, или почти исчезла, на десять лет. Она приезжала каждое лето в Ревен, но, бывая в Париже, вела себя так, будто потеряла адрес Форнеро. Она вновь появилась только в 1969-м году, но тогда…
Сабина с болезненным удовольствием погружалась в эти образы, которые причиняли ей боль. Удовольствие превратилось в печаль, и, стоя в углу террасы, под Бельведером, она вдруг почувствовала, что у нее по щекам текут слезы. Она была зажата в этом углу. Убежать? Она не могла этого сделать, не пройдя сквозь небольшую толпу. И она осталась стоять неподвижно, прижавшись спиной к стене, ничего не видя, с искаженным лицом. Люди видели ее и держались на расстоянии. «Какой урок!» — шептали некоторые. Но Сабина оплакивала всего лишь неразбериху в своей собственной жизни и думала о нежной жестокости одной когда-то юной девочки, которая сумела обставить по-своему еще и свой уход.
* * *
«Евробук» организовал
— Вы не боитесь двусмысленности?
— Что я могу с этим поделать, если у Лукса, который станет в будущем настоящей звездой, такое лицо…
Были разосланы десять тысяч выставочных макетов для витрин книжных магазинов, плюс афиши и фотографии. Один профессор из «Коллеж де Франс» состряпал исследование о «Народном романе и политической агитации». Лукс «заполучил» обложку журнала «Вог-Мужчина», а Беатрис Буатель — обложки всех женских журналов. Напечатали рисунки на майках. Силуэт Плесси-Бурре с его подъемным мостом, четырьмя круглыми башнями и прудом, тиражированный до тошноты, стал в две недели известен всей Франции. Что же до старины Лукса, который в течение полувека играл вторые роли в более чем сотне фильмов, не вызывая ни энтузиазма, ни поощрения, то его худое лицо до такой степени стало воплощением лица авиапромышленника-миллиардера, сокрушившего забастовку, что артист стал жертвой нападения, так же как и его машина, когда он пересекал предместье, чтобы поохотиться на кроликов в Суассоне. Когда Мезанж узнал об этом, он ликовал. Он заставил Лукса ездить в течение трех недель только в «роллс-ройсе» авиапромышленника, причем с тем же шофером, который возил его в сериале. Лукс должен был, согласно контракту, по два часа в день сновать по парижским улицам, снося свист и погружаясь глубоко в кожаное сидение машины. Актеру стали приходить на ум разные мысли о величии нации и о необходимости суровых мер в политике: он начал даже ненавидеть этот народ, который его освистывал. Один фотограф следовал за «роллс-ройсом» в скромной машине и отщелкивал клише, которые оспаривали друг у друга провинциальные газеты. Беатрис Буатель отослали на два дня в Калифорнию, чтобы поддержать легенду о ее ангажементе в Голливуде. Она вернулась из этой поездки измученная, став жертвой вируса, подхваченного в самолете, из-за чего на целую неделю задержались съемки семнадцатой серии — к ярости Ларжилье, которого рекламный гений Мезанжа начал уже утомлять.
* * *
Когда в красном с золотом просмотровом зале впервые вновь зажегся свет, было ясно, что партия выиграна. Ларжилье не придавал большого значения — или почти не придавал: смущение и лесть, смешанные в обычной для официальных радостей пропорции, — сеансу для важных шишек в зале отеля «Клермон». Все эти двубортные пиджаки, обвислые плечи, французские бородки, несмотря на любезности, выказываемые команде «Замка», были слишком чужими для их маленького общества, слишком посторонними, чтобы Мезанж, Ларжилье и даже Боржет могли почивать на лаврах. Лишь артисты, которых пригласили на просмотр, трепетали от удовольствия: они уже видели себя в мечтах участниками всех мыслимых и немыслимых фестивалей и представлений.
Второй показ — сто человек, способных создать либо разрушить любую репутацию, — это было уже совершенно другое дело. Лучшие профессиональные болтуны, отцы жозефы от газет, собрались здесь и душили в объятиях, комплиментах и шепоте, два десятка признанных и энергичных критиков, пристально следящих за выражением лиц своих хозяев, прежде чем начать прицельную стрельбу.
На двадцатой минуте Ларжилье расслабился. Придя с опозданием и в темноте, он уселся в последнем ряду, там, где столик с прилаженным к нему ночником позволяют писать, а микрофон — разговаривать с киномехаником. Он сделал знак своей ассистентке, которая подвинула ему растаявший в полумраке стакан виски. Ларжилье выпил и, пошевелившись, заметил, что мокрая от пота рубашка приклеилась к спине. Он подмигнул Мезанжу, который не увидел его. Зал смеялся в нужных местах, глубоко дышал. Дважды даже хлопали — щедрость, редко встречающаяся на сеансах подобного рода. Боржет, чей профиль был освещен отблесками бала в Плесси-Бурре, улыбался своим мыслям. «Сотня интервью, которые он дал, не утомили его, — со злостью подумал Ларжилье. — Теперь он помолчит хоть немного…» Приободрившись, он попросил вполголоса, касаясь губами микрофона, пять минут антракта между первой и второй сериями.