Бар эскадрильи
Шрифт:
М. Л.
Париж, 1 марта 1983 г.
ЭЛИЗАБЕТ ВОКРО
Я служу и нашим и вашим. Являюсь своего рода доверенным лицом Жоса — и в то же время кормлюсь от «Замка» и оказываюсь сообщницей Боржета (который ненавидит Жоса), а значит, и сообщницей Жозе-Кло (которая поддерживает любые происки врагов своего отчима). Я подбираю жалкие, мелкие секреты с помощью пинцета и откидываю их как можно дальше от себя, вместо того чтобы отнести их Жосу, которому они, может быть, помогли бы защититься. Мне стыдно, что я до такой степени трусиха. Потому что речь здесь идет именно о трусости. Я боюсь, что если создастся впечатление, что я нахожусь на стороне Жоса, то у меня из рук выскользнут спасительные шесты, которые мне протягивают. Новые серии сериала, которые нужно написать, потом их сыграть, не говоря уже об искушении петь, которое они поселили во мне, петь песни на собственные тексты! Все это означает, что я обретаю свободу, что у Жизели больше не будет проблем с деньгами, а мои тарифы пишущей шлюхи увеличиваются как минимум в четыре раза…
Когда
Жос чувствует все это, но ничего мне об этом не говорит, или почти ничего: дважды, и мамаше Жизели, и мне он объяснял, что мне надо «не упустить шанс». Сейчас, когда ему самому так нужен был бы этот шанс, он волнуется о моем. Он даже взглянул на контракт, который мне предложил Ланснер, и изменил в нем один пункт и одну цифру: и это прошло, сделка состоялась. Как все просто. Никогда он не подсмеивался над моими подвигами в септете, ни над моей ролью в фильме. Накануне Рождества, когда мы сидели у матери в «креслах для бриджа», сидели перед гигантским телевизором (мои первые настоящие подарки), я чувствовала себя очень не в своей тарелке. Жос спокойно смотрел первую серию, я хочу сказать: внутренне спокойно, внимательно и даже доброжелательно, я в этом уверена, так как если бы он посылал мне отрицательные волны, если бы он подавлял усмешку, я бы ему никогда этого не простила. Когда раздались звуки трубы и мелодия, написанная Мишелем Леграном (которая в супермаркетах называется «Звезда снегов»), он профессионально прокомментировал фильм, объясняя, где сделано квалифицированно, а где кое-как. Все, о чем он говорил, я сама чувствовала, иногда в «Пальмах», иногда позднее, во время съемок, но не умела сформулировать. А впрочем, разве кто-нибудь спрашивал мое мнение? «Ты очень хорошо играешь, Бабета», — сказал он, явно мне льстя. Бабета! Красавица Жизель не могла прийти в себя и задохнулась от эмоций. Она почувствовала, что я спасена. Это было то самое чудо, которое она ждала с надеждой заботливой матери или матери-сводницы с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать лет (находя до сих пор, что судьба несколько замешкалась), и вот все наконец свершилось, оно было здесь, блестящее, на две трети реализовавшееся. Она плакала. Она плакала, вынимая из буфета фужеры, в то время как Жос открывал бутылку Дом Периньона, которую он принес. Он смеялся: «Чертов Боржет! Он, конечно, оказался большим пройдохой, чем я мог себе представить, но работать он умеет… Сляпано неплохо. Он не стал лукавить, а просто воспользовался рецептом романа для широкой публики: верить в то, что рассказываешь. Одно-единственное веселое подмигивание с покровительственным видом, и все бы рухнуло. А наивность срабатывает. Я не издатель лубочных картинок, но если уж делать, то надо делать так, чтобы был успех».
После этого я не видела его три недели. Короткие звонки, очень короткие, но никаких встреч. От Боржета я слышала, что у него были в тот момент всякого рода трудности.
Появился он только в начале марта: не хотела бы я сходить с ним на улицу Шез, где ему нужно было посмотреть одну квартиру? «Для кого?» — спросила я. — «Для меня, разумеется». Больше он ничего не сказал. Если поразмыслить, то у него вполне могло возникнуть желание уехать из дома на улице Сены, где бродят привидения.
Я подождала его на тротуаре, как служащая риэлтерской компании, подстерегающая клиента. Он пришел неузнаваемый, весь напряженный. «Это на четвертом, — проворчал он, не глядя на меня, — я пойду впереди». Вход и лестница пахли старой мебелью. В трех пустых комнатах, в которые мы вошли, веяло такой тоской, что у меня сжалось сердце. В окнах — я открыла ставни — виднелись какие-то обыденные серые вещи: шкафчик для провизии, каких сейчас уже не делают, трусики. Это была изнанка жизни, то, что горожане, мещане, как их изобразил в своем романе «Накипь» Золя, скрывают от чужих взоров.
«Объясните», — прошептала я. Жос усадил меня на единственный стул, случайно оказавшийся там, и взял меня за плечи. Он наклонился надо мной: «Через две недели или через два месяца, это неважно, у меня все отберут. Совершенно законно отберут, корректно: голосование и предложение, как это говорится, «выйти на пенсию с высоко поднятой головой». По некоторым причинам, которые долго объяснять, квартира на улице Сены, которую ты знаешь, составляет часть капитала Издательства. Это «служебная квартира». У них хватит такта оставить меня в ней еще на несколько месяцев, но у меня нет ни малейшего желания пользоваться этим их тактом. И никакого желания выносить дольше… В общем ты представляешь. Ощущение, будто я каждый вечер натираю себя теркой. Я разговариваю
— Но это место…
— …грязное? Да, ну и что? Немного подкрасить, предметов десять мебели — и все будет прекрасно. Кровать, стол и, как у твоей матери, телевизор с гигантским экраном, чтобы любоваться тобой в семьдесят пятой серии «Замка». Не сердись, моя красавица, над этим лучше посмеяться. Над чем? Над всем: над моим уходом на пенсию, над удачей Боржета, над неудержимым восхождением Мазюрье, над огромными экранами… Вот оно, будущее: оно хватает меня в тот момент, когда у меня уже нет желания бежать. Очень кстати. Мне еще удастся провернуть на скорую руку два или три мошенничества, пока еще моя подпись имеет вес, например, переиздать твой первый роман. Не второй, второй слабоват. Потом они могут собрать «Чрезвычайный совет», сунуть мне под нос прибыль Ланснера, забыть тридцать лет — ровно тридцать лет страсти, и отпустить меня на все четыре стороны. Они же ведь не предложат мне никакую синекуру, почетное президентство, нет, ничего! Готов держать пари. Они постараются столкнуть меня в яму, куда я уже почти прыгнул. И вот здесь ты видишь дно этой ямы. Издательство, стыдно в этом признаваться, мне осточертело. В первый раз с 1958-го года я скучаю в «Алькове». Я там запираюсь и скучаю. В коридорах проскальзывают и исчезают силуэты, закрываются двери. Фике называет меня «месье». Он уже десять лет хитрил, избегал называть меня по имени. От «Жоса» у него сводило зубы; и вот теперь он называет меня «месье»… Фике! Телефон звонит меньше, старые знакомые уходят в безмолвие, как обреченные больные, потихоньку, незаметно.
Он выпрямился, подперев руками бока, как делают пожилые женщины, уставшие от домашней работы, подошел к окну и уставился на шкафчик для провизии, на детские коляски, покрытые пленкой, на щетки, поставленные щетиной вверх. «Невысокая плата…» — вот что сказала мне дама из агентства, чтобы завлечь меня. Таким образом я вернулся на тридцать лет назад, на улицу Лагарпа, в квартиру над греком с его закусочной. Круг замыкается… Какая это все-таки хрупкая штука, жизнь! На минуту отвлечешься, и сердце пошло вразнос…»
— Если фильм Деметриоса будет иметь успех, разве вы не в седле снова?
Жос повернулся и посмотрел на меня холодным взглядом, совершенно лишенным каких-либо чувств.
— Они не будут ждать выхода фильма, чтобы выбросить меня. Это настоящая война. К тому же вполне возможно, что я превысил свои права, вкладывая капитал в «Расстояния». Поскольку «Нуармон» не собирается прекращать сотрудничать с «Евробуком», там никто не будет жертвовать собой, бросаться ради меня в огонь. Да и в какой там огонь? В Санкт-Морице ты видела рабочий позитив, ты ощутила атмосферу: там и не пахнет шедевром. Ты теперь разбираешься в этом деле. Я так любил Флео когда-то, так был горд быть издателем «Расстояний», что потерял осторожность. Это было так здорово, понимаешь, поставить на Флео против Боржета (извини…), на Деметриоса против взаимозаменяемых выпендрежников из «Замка». Все это настолько символично! Ветряные мельницы, престиж… Ну вот, смотри, где будет жить престиж!
Конечно же, Жос преувеличивал. Это его манера сносить унижение, которое он предвидит: он его опережает, играет им, изображает его в еще более черном цвете, провозглашает. Но к чему ему об этом говорить? Я подошла к нему, скользнула ему под руку, прильнув головой к его груди. Я слышу, как бьется его сердце, правильными, очень четкими ударами. Сердце атлета. Атлетов не выгоняют. Он положил руку на шпингалет окна и потом обнимает меня, но не держит по-настоящему, не обхватывает рукой мои плечи. Я как будто бы нахожусь здесь и в то же время не здесь, как довольно часто бывает в последние месяцы, счастливая и в то же время как бы чем-то раздраженная. Нет ничего неестественного в том, что женщина не спит с мужчиной. Я, имеющая ко всему прочему такую скандальную репутацию, я за неделю привыкаю к приятельским отношениям, и если мужчина вдруг просыпается, меняет мнение, начинает приставать, мне кажется, что меня подталкивают к кровосмесительной связи. С Жосом неделя продолжается уже девять месяцев: я его давняя сестра. Это удобно, абсурдно и немного смешно. Все знают, что я не схожу с ума по юнцам. Но бегать за шестидесятилетними… Ладно, вопрос так не стоит. Жос меньше всего склонен размышлять о моем целомудрии. Он бродит по своему зданию, предназначенному на слом. Я же сохну на корню, печальная и опустошенная. Прямо хоть песню складывай. После того молоденького красавчика-фрица из Понтрезины ни разу, ни с кем. Он хорошо пах горячим песком. Я не шучу, он пах пляжем, детством. Его беседа, увы, не стоила запаха. Я быстро вернулась к моему искалеченному, к моему седеющему, сухощавому, строгому старине (разве аллитерации не стоят в песне рифм?), который тоже не слишком много со мной разговаривал и пах смертью… Скажите, это и есть дружба? В таком случае, я подруга Жоса. Вы, не верящие в дружбу, полюбуйтесь убедительным ее подтверждением. Что же произойдет в тот день, когда он взглянет на меня несколько иначе? Между нами говоря, дядюшке Жосу по носу не щелкают: как же я тогда из этого выкручусь? Пока, во всяком случае, непосредственной опасности нет. Я даже не чувствую, чтобы эта рука, лежащая у меня на плече, излучала затаенный жар начинающего воплощаться сновидения.
ФОЛЁЗ
Фолёз, как обычно, попал в «яблочко». Я встретил вчера, на ужине с толстосумами, куда я зашел пообщаться со всяким сбродом, президента Ленена (его имя пишется так же, как имя художника, которому его ножки маленького уродца мешали ходить: он ползал по глубокому дивану). Распростертый у ног одной акционерки, он успокаивал ее по поводу паршивой овцы: дни Жозефа (он говорил «Жозеф») Форнеро сочтены. Сочтены до последнего. «Вопрос недели, дорогая Подруга, недели… Да и пора уже! А то его методы могли бы стать заразительными. Группа…»