Барнеби Радж
Шрифт:
Молодой человек сделал уже несколько шагов, будто намеревался пойти взглянуть на диковинную птицу, но его остановил голос Барнеби.
– Это мой ворон, – закричал Барнеби, смеясь и плача, – мой любимый друг Грин! Ха-ха-ха! Не обижайте его, он никого не трогал! Это я его выучил таким словам, я один виноват. Отдайте его мне, пожалуйста! У меня теперь только он и остался, мой единственный друг! Он не станет ни плясать, ни болтать, ни свистеть для вас, если я не попрошу его, потому что меня он знает и любит. Да, вы, может, не поверите, но это правда, он меня крепко любит. Я знаю, вы не станете мучить бедную птицу. Вы храбрый солдат, сэр, и не обидите ни женщины, ни ребенка – и птицы тоже не обидите, я знаю!
С этой мольбой Барнеби
– Вы так храбро разговариваете потому, что я заперт в этой клетке, – сказал Барнеби, не помня себя от гнева. – Будь я по ту сторону двери, вы бы другое запели – да, да, качайте головой, сколько хотите, а это верно! Что же, убейте моего ворона! Убивайте все, что вам попадется, чтобы отомстить тому, кто расправился бы с вами голыми руками, если бы эти руки не были связаны.
Бросив этот смелый вызов, он забился в самый дальний угол своей камеры, бормоча: «Прощай, Грип, прощай, дорогой старый друг!», зарылся лицом в солому и горько заплакал – в первый раз за все то время, что он был пленником в казармах.
В первую минуту Барнеби вообразил, что однорукий ему поможет или хотя бы скажет что-нибудь утешительное. Он сам не знал, почему так думал. Услышав его голос, тот остановился, хотел как будто обернуться, но передумал и, стоя к нему спиной, внимательно прислушивался к каждому его слову. Быть может, именно это внушило Барнеби слабую надежду, а быть может, молодость однорукого и что-то честное, открытое в его манере держаться. Как бы то ни было, ожидания Барнеби не оправдались. Как только он замолчал, однорукий ушел, не откликнувшись ни словом. Ушел и не вернулся. Ну, что ж, все равно! Все они здесь против него, ему следовало бы помнить это. Прощай, Грип, прощай!
Через некоторое время дверь отперли и велели ему выходить. Барнеби тотчас встал и вышел. Он не хотел, чтобы эти люди думали, будто он смирился или трусит, и держался гордо, как подобает мужчине, смело обводя глазами окружающих.
Но на него никто не смотрел, его взглядов как будто и не замечали. Опять повели его той же дорогой на учебный плац и тут остановились. Его передали отряду солдат вдвое многочисленнее того, который сегодня взял его в плен; тот же офицер коротко объяснил ему, что при первой же попытке к бегству (какой бы для этого ни представился удобный случай) в него немедленно будут стрелять – такой отдан приказ. Затем солдаты окружили его тесным кольцом и повели.
В том же неизменном порядке дошли они до Бау-стрит [80] , а за ними и по сторонам следовала толпа, которая становилась все многочисленнее. На Бау-стрит Барнеби привели в дом к какому-то слепому джентльмену и спросили, не хочет ли он что-нибудь сказать в свое оправдание. Нет, конечно: что он мог сказать этим людям? После весьма короткого допроса, к которому он отнесся невнимательно и глубоко равнодушно, ему сказали, что он будет заключен в Ньюгетскую тюрьму, и снова вывели на улицу.
80
Бау-стрит – улица, на которой жили Генри, а затем Джон Фильдинг и где находился главный мировой суд Лондонского графства.
Солдаты окружили его такой плотной стеной, что он ничего не видел вокруг, но по глухому ропоту угадывал, что на них со всех сторон напирает густая толпа, а скоро громкие выкрики и свист показали ее враждебное отношение к солдатам. Как жадно вслушивался Барнеби, ожидая, что раздастся
Чем ближе подходили к тюрьме, тем яростнее становились крики, гиканье и свист. В солдат полетели камни, и по временам под стремительным натиском толпы ряды их смешивались. Одному солдату, шедшему непосредственно перед Барнеби, камень попал в висок, и, рассвирепев от боли, солдат поднял мушкет и прицелился. Но офицер отбил мушкет своей шпагой и крикнул солдату, чтобы он не смел стрелять, если дорожит жизнью. Это было последнее, что более или менее отчетливо видел Барнеби: его скоро начало швырять во все стороны, как лодку в разбушевавшемся море. И куда бы его ни швыряло, он повсюду натыкался на все тех же конвоиров. Раза два-три он падал, падали и они, но и тут ни на миг невозможно было укрыться от их бдительности – вскакивая, они снова окружали его, раньше чем он, туго связанный, успевал встать на ноги. Наконец, зажатый в их тесном кольце, он почувствовал, что его подняли вверх по каким-то ступеням, на одно мгновение увидел внизу бушующую толпу и несколько красных мундиров, рассеянных в ней, – это отставшие солдаты с трудом прокладывали себе дорогу, догоняя товарищей. В следующую минуту наступил полный мрак – он стоял уже в тюремном коридоре, среди кучки каких-то людей.
Поспешно призвали кузнеца, и он заковал его в тяжелые кандалы. Спотыкаясь, Барнебп кое-как добрел до каземата, и здесь его оставили одного, заперев дверь на замки, засовы и цепь. В его камеру незаметно для него впустили и Грина. Ворон стоял, опустив голову и взъерошив черные перья, словно понимал, что хозяин в беде, и готовился разделить его печальную участь.
Глава пятьдесят девятая
А теперь нам пора вернуться к Хью. Как вы помните, он, приказав громилам уходить врассыпную из Уоррена и собраться завтра в обычном месте, нырнул куда-то в темноту, и больше в эту ночь никто из них его не видел.
Он подождал в рощице, укрывавшей его от глаз бесновавшейся толпы, чтобы убедиться, уйдут ли все, или останутся и будут искать его. Он заметил, что некоторые не хотят уходить без него и направились к тому месту, где он спрятался, желая, должно быть, разыскать его и уговорить идти с ними. Однако другие стали звать их, да тем и самим не очень-то хотелось рыскать в темной гуще парка, где их легко могли захватить врасплох, если соседи или убежавшие из разгромленного дома слуги следили за ними из-за деревьев. Поэтому они скоро отказались от своего намерения и, поспешно созвав всех наиболее благоразумных, ушли из Уоррена.
Убедившись, что большинство бунтовщиков последовало их примеру и усадьба опустела, Хью углубился в лес и пошел через кусты напролом, прямо к мелькавшему вдалеке огоньку. Путь ему освещал не только этот огонек, но и зловещий свет пожара.
Чем ближе он подходил к мерцавшему впереди свету, служившему ему маяком, тем яснее различал красное пламя нескольких факелов, и в тишине, лишь изредка нарушаемой долетавшими от дома криками, уже слышен был говор впереди. Наконец Хью выбрался на опушку и, перескочив через ров, очутился на темной тропе, где его с нетерпением ожидала компания людей самого подозрительного вида, которых он оставил здесь минут двадцать тому назад.
Они собрались вокруг ветхой почтовой кареты, и один из них уже уселся за форейтора на ближайшей лошади. Занавески кареты были задернуты, а у двух ее оконцев стояли на страже мистер Тэппертит и Деннис. По-видимому, начальство над всей компанией принял на себя мистер Тэппертит – он первый окликнул Хью, пошел ему навстречу, и тогда остальные, отдыхавшие на траве около кареты, встали и обступили его.
– Ну что? – спросил Саймон вполголоса. – Все в порядке?
– В порядке, – отвечал Хью так же тихо. – Они расходятся… то есть начали расходиться, когда я пошел сюда.