Барон в юбке
Шрифт:
– Лика?!
Девочка испуганно замотала головой:
– Ва-а… Ва-андзя… По перепачканным щекам брызнули слезы.
Лан Ассил как-то сразу обмяк, и, отпустив девочку, нечаянно задел рукой приклеенную к груди Молчуна сгустком запекшейся крови скомканную тряпку, оторвав ее от раны. Из горла ‘мертвеца’ вырвался сиплый стон, а из зияющей в груди дыры медленной струйкой засочилась сукровица.
Оба товарища – и Ле Грымм и Спыхальский, не сговариваясь, метнулись к раненому, чуть не столкнувшись над ним лбами.
Ассил оторвал и раскроил на корпию кружевной рукав своей последней
Кое как, перевязав сквозную дыру в груди великана, даже сейчас, по прошествии как минимум суток (судя по изрядно воняющим трупам) со времени боя, изрядно сочащуюся кровью, друзья с огромным трудом перекатили его грузное тело на расстеленную по земле шкуру. Волоком, под громкий рев размазывавшей по щекам слезы, непонятно как и откуда взявшейся посреди этого всего девочки, раненого лесовика выволокли с поляны.
Увидев, кого господа тащат на куске шкуры, все трое лесовиков хором, словно бабы по покойнику, с воем и плачем заголосили, рвя на себе волосы и царапая лица.
Лишь какое-то время спустя, Миоре удалось добиться от них вразумительного ответа, что перед ними, на куске окровавленной шкуры бьорха, сейчас лежит умирающий дух-хранитель окрестных лесов, единственная причина того, что затерянные в здешних лесах деревеньки беглых блотян еще не пали жертвой разбойных шаек валлинов.
С большим трудом лану Ассилу удалось добиться порядка среди своих, погруженных в черное отчаяние, вассалов. Потеряв надежду успокоить их мягкими увещеваниями, что их любимый Гримли-Молчун пока еще не умер, а только тяжело ранен, он рявкнул на них таким командирским тоном, что даже видавший виды на службе оруженосцем у капитана баронской стражи сэра Манфера лан Варуш, и тот вытянулся во фрунт.
– Хватит! Всем встать!
Все еще рыдающие и шмыгающие носами лесовики понуро встали с колен, но тут в ноги Онохарке с визгом и воем метнулась жавшаяся до поры за деревом и как-то позабытая в суматохе, Вандзя. С ее появлением вой, рев и слезы, источаемые трио Ле Грыммовских слуг, дивным образом превратившимся в квартет, грянули с новой силой.
Как оказалось впоследствии, девчушка была родной сестрой Онохарки, и от ужаса прошедших событий она совсем ничего не могла говорить – ее имя, которое она произнесла еще при первой встрече лану Ле Грымму, было единственным словом, которое она могла произнести.
В очень подавленном настроении, как только ребята срубили из жердей конную волокушу для раненого, маленький отряд двинулся дальше. До самых обгорелых руин бывшей деревни лесовиков, они сделали лишь небольшую остановку у чистого, ледяного ручья – Ассил настоял на том, чтобы тщательно промыть и обработать рану метавшегося в горячке Хранителя. На перевязку ушли остаток плаща мокроляссца и нижняя юбка леди Миоры. Обессилев, раненый утих, и лишь изредка судорожно вздыхал, пугая натужно сопящего от непривычной работы Хропля.
Дальше все слилось в один однообразно-пестрый калейдоскоп: встреча с другими лесовиками, разгребавшими пепелище родной деревни, сожженной гуллями, потом торжественный прием знатных господ в другой, уцелевшей и приютившей погорельцев, деревеньке – Млинковке, расположенной под высокой скалой на глубоко выдающемся
Староста Млинковки, тощий, невыразительный мужичонка, с водянисто-рыбьими глазами и куцыми усишками под носом, имевший удивительно подходившее его внешности прозвище – Омуль, выделил почетным гостям всю общинную избу – единственное в окрестных местах здание, топившееся по-белому – печью.
Вечером в Млинковке были поминки. Поминки по людям, ставшим воинами, и погибшим во имя жизни своих сородичей.
За широкими столами, расставленными на пятачке посреди деревенской площади, тихо рассаживались уцелевшие жители всех трех деревенек. За отдельным столом, поодаль, хмуро и молчаливо сидели двенадцать бывших охотников из сожженной гуллями Печорки – двенадцать человек, вынужденно принявших на себя тяжелый крест кметя. Во главе стола, в окружении сыновей, сидел староста Печорки – Црнав, взявший на себя перед богами всю вину за нарушение сородичами древнего постановления богов: рурихм – воюет, карай и ратай – пашут и никак иначе, иначе – грех великий и геенна огненная, проклятие богов на нарушившего старые заповеты и на весь его род.
Сам старовер, как и всякий уважающий себя мокролясин, Варуш, с содроганием души осознавая, какой грех взял на себя ради спасения близких этот человек, с восторгом и восхищением вглядывался в благородно очерченное лицо рурихма-самозванца.
Когда поминальная тризна уже подходила к концу, Спыхальский, не выдержав, поднялся из-за стола и, чеканя шаг, словно на парадном смотре имперской гвардии, промаршировал к столу защитников Печорки.
Сняв из-за плеча меч в ножнах, он, преклонив колено, на вытянутых руках положил его перед собой. Не сдерживая дрожь в голосе, Варуш четко, выцеживая каждое слово на Дворцовом Имперском – официальном языке высшего командного звена имперских легионов и Императорского Дома, произнес:
– Сэр, Вы – истинный рурихм, все члены рода Спыхальских в моем лице преклоняются перед Вами и Вашим подвигом, весть о нем пойдет далеко за пределы Империи…
После чего юный рыцарь совершил неслыханное по меркам собравшихся селян: преклонив второе колено, он отвесил глубокий, земной поклон опешившему от такого обращения деревенскому кузнецу…
… Вокруг, с тихим шуршанием отодвигались лавки. Следуя за молодым ланом, все присутствующие на маленьком пятачке перед общинной избой люди, как один, упав на колени, втыкались лбами в землю.
Староста Црнав, с окаменевшим лицом встал со своего пенька и точно так же поклонился в ответ.
Когда он выпрямился, по его лицу струились слезы…
К концу тризны, все присутствующие, как и водится обычно на подобных мероприятиях, разбились на небольшие группки ‘по интересам’. Уже находившийся слегка навеселе, Ле Грымм, как и другие гости, посаженный за почетным столом вместе со старейшинами, повел весьма оживленную беседу с головами блотянских поселений, проявляя незаурядную осведомленность в методах хозяйствования.