Башня. Новый Ковчег 6
Шрифт:
Поэтому, когда полковник Караев (Тимурчик — так называла этого человека мама, и сам Шура иногда шёпотом повторял это имя, стараясь копировать мамины интонации) с силой сжал его плечо худыми сильными пальцами, Шура от неожиданности задёргался и завизжал, пытаясь высвободиться, но полковник, вместо того чтобы отпустить, поволок его к двери и швырнул в приёмную, зло и громко выругавшись.
Всё это было нечестно, неправильно, и самым неправильным оказалось то, что Шуре было больно. Он сидел на полу, чувствуя, как набухает на затылке болезненная шишка, и в маленькой Шуриной душе поднималось большое недоумение.
Он с детства видел, как
И в том немом кино всё было правильно. А то, что случилось с ним, с Шурой — нет. Потому что вдруг выяснилось, что, когда тебя бьют, это больно, и Шура оказался к этому абсолютно не готов.
— Шура? Шура, ты ушибся? Господи, совсем они там обезумели, так с ребёнком…
Туман перед глазами постепенно рассеивался, и сквозь ещё мутную пелену проступило участливое лицо Алины, маминой секретарши.
— Больно? Ты головой ударился? Давай я тебе помогу.
Она протянула руку и слегка дотронулась кончиками пальцев до его плеча, осторожно и брезгливо, как будто ей приходилось касаться мокрой и вонючей шкурки дохлого зверька. Шура хорошо знал это чувство — оно сквозило у всех них в глазах, отражалось на лицах, отдавало лёгкой, едва заметной дрожью при прикосновении, и эта женщина не была исключением. Она была такая же как все и даже хуже. Потому что она была красивой.
С красотой у Шуры были свои, сложные отношения.
Сам невзрачный и тусклый, похожий на свою бесцветную мать, Шура любил всё красивое: мамины украшения и блестящие безделушки, золотые запонки с круглым фальшивым бриллиантом (Шура стащил их у отца, но во всём обвинили горничную), пёстрые шарфики, серебряные ложечки, радужные стеклянные бусы, пластмассовые кукольные глаза — Шура их старательно выковыривал и рассовывал по карманам, — мерцающая фольга, начищенные медные пуговицы и, конечно же, мухи, чьи прозрачные крылышки переливались при свете лампы. Но Шура не сразу понял, что красота должна быть статичной: если блестящие, глянцевые глаза Шуриных кукол спокойно лежали себе в карманах брюк и, когда Шура доставал их оттуда, могли разве что закатиться под ковер, то с мухами дело обстояло куда-как хуже.
Для мух у Шуры были приготовлены аккуратные самодельные коробочки, он сам их старательно клеил из маленьких кусочков разноцветного пластика. Шуре нравилось слушать, поднеся коробочку к уху, как мухи бьются с монотонным, неутомимым жужжанием о тонкие непрозрачные стенки, но стоило только ему снять крышку, они тут же норовили улететь. Это было очень несправедливо, ведь Шура прикладывал неимоверные усилия, чтобы их поймать. Он подолгу высиживал в засаде у мусорных контейнеров общественных столовых, а потом заботился о своих мухах, делясь с ними тем богатством, что имел сам: кусочками сверкающей
Знание о том, что красота вечна, только когда она неподвижна или мертва, пришло неожиданно.
Это случилось в тот год, когда мама в первый раз предала Шуру (потом она ещё неоднократно предаст его, и Шура, уже наученный горьким опытом, будет всё тщательно запоминать, складывая в дальних уголках памяти свои детские обиды): взяла его за руку и отвела в интернат, сказав, что Шура теперь большой и потому пять дней будет жить без мамы и спать в отдельной кровати в общей спальне с другими мальчиками.
Шура хорошо помнил, как он выл, цепляясь за маму, за мамины руки, за рукава её блузки, за подол гладкой, скользкой юбки, как пинался и кричал, когда его отрывали от неё. Шуру душили слёзы, он хрипел, а мама — его мама, сама! — разжимала его пальцы.
Он долго не мог понять, почему им теперь нельзя быть вместе, почему нельзя спать с мамой — ведь мама всегда брала его с собой в постель, гладила, уговаривала, и, если Шура долго не мог уснуть, совала ему в рот свою пустую, давно уже досуха выпитую грудь. Почему вместо тёплой маминой комнаты ему теперь нужно проводить ночи в большой и холодной общей спальне, раздеваться под пристальным взглядом двух десятков пар чужих глаз, которые смотрят на него, почти голого, и самому глядеть, ловя себя на разных стыдных мыслях, на других мальчиков.
А потом Шуру посадили за одну парту с девочкой, с красивой девочкой, почти такой же красивой, как Шурины мухи. Он даже замер от восторга, разглядывая тёплые карие глаза, длинные пушистые ресницы, мягкие каштановые волосы, перехваченные белой лентой, полупрозрачной и жёсткой, похожей на тонкие искрящиеся крылышки. Шура протянул руку, коснулся щеки девочки и подумал, что если сделать большую коробочку из толстых пластиковых листов, которые хранятся у отца в кабинете, то этой мухе, то есть девочке, там очень понравится.
Но его соседка неожиданно отшатнулась от Шуры, закрылась руками, а потом громко закричала на весь класс, что не хочет сидеть с Шурой, потому что от него пахнет. Её тут же пересадили, а Шура, наверно, в первый раз в жизни почувствовал себя несчастным. В тот день он долго ещё следил за тем, как девочка бегает на переменах, прыгает, дурачится, смеётся, и отчаянно хотел, чтобы она замерла, застыла, чтобы не улетала, и наконец, усталый и разочарованный, заперся в одной из кабинок в туалете, достал коробочку с мухами и бессознательно, не понимая, что он делает, принялся отрывать крылышки и лапки у своих подопечных. Без крылышек мухи были уже не такими красивыми, но зато теперь они навсегда оставались с Шурой.
— Шура, где у тебя болит? — голос Алины, заполненный фальшивым сочувствием, звучал над самым ухом, а лицо её было так близко, что Шура мог рассмотреть маленькие золотые точки, рассыпанные в мягких карих глазах. Как у той девочки, что когда-то оттолкнула его. Мамина секретарша была на неё похожа и даже больше — она и была той девочкой, красивой, злой, не умеющей быть неподвижной, хитрый Шура давно это понял и, поняв, возненавидел Алину всем сердцем.
— Шура…
Алина обхватила его за плечи, пытаясь поднять. Это было уже слишком. Шура тонко взвизгнул и впился зубами в Алинину ладонь. Алина вскрикнула, отпустила его и…