Баудолино
Шрифт:
Зосима жалобно повел рассказ. Он выкрал голову, в которой была спрятана Братина, и ударился в бега, но так как не только не имел при себе, а даже и никогда не видел карту Космы, он не знал, куда идти. Он ехал куда попало. Издох мул. Пришлось идти пешком по самым негостеприимным в мире землям. Глаза, помраченные от солнца, не отличали запада от востока, севера от юга. Набрел на город, населенный христианами, и был привечен. Он им сказал, что являет собой последнего Волхва, все остальные уже опочили в мире с Богом и возлежат в одном соборе на дальнем Западе. Он добавил возвышенным голосом, что при нем есть реликварий, где хранится священная Братина для отдачи Пресвитеру Иоанну. Принимающим хозяевам приводилось уже слышать и о первой и о втором, так что они пали ниц перед Зосимой, ввели его торжественным ходом во храм, и там он воссел на епископское кресло, вслед за чем зажил изрекая пророчества, давая советы о ведении дел, еды и питья у него стало вдоволь, а общего уважения и того больше.
Короче, будучи последним из чтимых Царей, хранителем преосвященной Братины, он смог облечься высочайшей духовной властью в той дальней общине. Ежеутренне отправлял мессу, а перед перенесением Святых
Прихожане вводили в храм также и падших женщин, дабы Зосима наставил их на путь. Он говорил, что милосердие Господне беспредельно, и принимал их в церкви на закате дня, готовый вечеровать и ночевать с ними, как пояснял он, в бесперемежных молитвах. Распространились слухи, что он обращает этих непотребниц в Магдалин и они затем отдают себя на его служение. Днем готовят ему изысканные кушанья, подносят тонкие вина, умащивают пахучими ароматами, а ночью бдеют с ним пред алтарем. И до того себя не щадил, рассказывал Зосима, что всякое утро выходил с кругами под глазами от такого старательства. Зосима наконец обрел себе долгожданный рай и решил никогда не оставлять эту божесвятную деятельность.
Он испустил глубокий вздох и полузакрыл ладонями лицо, как будто во мраке наблюдал какое-то горчайшее зрелище. — Друзья мои, — сказал он вслед за тем. — Любую посетившую вас мысль престрого вопрошайте: ты от добра или от лукавого? Я не упомнил этого непреложного правила, я обещал, что на пасхальную утреню открою свой реликварий и всенародно предъявлю, наконец-таки, святую Братину. В страстную пятницу я, быв один, взломал печать. В футляре лежала одна из тех мерзких мертвых голов, которые показывал Ардзруни. Я убежден, что всунул чашу в левую голову и левую же забрал с собой, когда бежал из замка, Но кто-то, и конечно, это был один из вас, переставил реликварии, так что у меня оказался не тот, который с Братиной. Кующий железо да рассуждает загодя, что он намерен отковать, серп ли, меч ли, или секиру. Я порешил: молчать. Преподобный Агафон три года прожил с камнем во рту, пока не стал истым безмолвником. Я порешил: скажу, будто имел явление Господня ангела и он мне возвестил, что в городе еще немало грешников, так что община не достойна узреть святыню. Вечер страстной субботы я препровел, как личит честному постриженнику, в изнурении плоти, наверное, чрезмерном, поскольку на следующее утро ощущал немочь, вроде бы с вечера до утра творил, Господи спаси, блудодеяния и возлияния. Служил я мессу шатко и валко, и в тот торжественный момент, когда обычно реликварии возносился над молящимися, я споткнулся на ступеньке алтаря и рухнул. Реликварии выскочил из моих рук, от падения раскрылся, и все увидели, что в нем вовсе не Братина, а сухой череп. Нет большей несправедливости, нежели наказание праведного, ибо последнему грешнику, друзья, прощают последнее греходеяние, а праведному не прощают и первого. Эти причетные сочли, что я их морочил, я, который, Бог свидетель, прежде того дня был до крайности праводушен! Кинулись на меня, сорвали одежды, били дубинками и навсегда свернули мне ноги, руки и спину, потом потащили на суд, там присудили вырвать мне глаза. Они выгнали меня за ворота города, будто шелудивую собаку. Вы не знаете, сколько я настрадался. Божьим человеком таскался долгие годы, слепой и увечный, покуда меня не подобрали сарацины, несчастного, сарацинские купцы, купеческий караван, державший путь на Константинополь. Единственную помощь я получил от неверных, да вознаградит их Господь, то есть да не будут они прокляты, как вообще-то они заслуживают. Так несколько лет назад я воротился в этот мой город и пробавлялся милостыней, и к счастью, кто-то сжалился, добрая душа, отвел меня за руку в руины здешнего монастыря, где мне все знакомо на ощупь и есть где ночью укрыться от холода, жары и небесных ливней.
— Вы слышали историю Зосимы, — прорек голос Поэта. — Его состояние свидетельствует, хотя бы на нынешний случай, о правоте его слов. Итак, один из нас с вами, увидев, куда положил Зосима Братину, переменил порядок голов, чтоб тот отправился себя губить, да и принял на себя все подозрения. А между тем нужная голова досталась тому самому, кто убил императора Фридриха. И я знаю, кто это был.
— Поэт, — воскликнул Гийот. — Как ты можешь утверждать такое? Почему ты позвал нас троих, без Баудолино? Зачем вызвал сюда от генуэзцев?
— Я вас вызвал, так как не мог тащить через город убогого калеку и не хотел говорить при генуэзцах, а особенно при Баудолино. Баудолино отныне к нам с вами отношения не имеет. Тот, кто надо, отдаст мне Братину, а что потом, мое личное дело.
— Ты уверен, что она не у Баудолино?
— Баудолино не убивал Фридриха. Он любил его. И ему не было смысла похищать Братину, потому что он единственный из нас в самом деле собирался преподнести ее Пресвитеру от имени императора. Кроме того, вспомните, что сталось с каждой из шести голов после побега Зосимы. Все мы взяли по одной: я, Борон, Гийот, Бойди, Абдул и Баудолино. Я вчера, выслушав рассказ Зосимы, открыл свою голову. Там лежал сушеный череп. Что касается Абдуловой, все вы видели: Ардзруни отворил ее и вынул череп и положил ему в руки в качестве амулета, или чего-то вроде, в минуту смерти, и этот череп мы закопали с ним в могиле. Баудолино отдал свою Праксею, тот распечатал голову при нас, там лежал череп. Так что остаются только три заклеенные, и это ваши. Мне-то известно, кто из вас носит при себе Братину, и я знаю, что он это тоже знает. Мы оба знаем, что это вышло совершенно не случайно, а было задумано с той самой минуты, как этот человек убил Фридриха. Но я хочу, чтобы он нашел в себе смелость признаться перед всеми нами, что нас обманывал долгие годы. Когда он признается, я убью его. Так что решайтесь. Кто должен говорить, пусть скажет. Наш путь оканчивается здесь.
— Дальше произошло нечто замечательное, сударь Никита. Я из своего укрытия все слышал и легко воображал себя на месте троих друзей. Так, предположим, что один из них, назовем его Эго, знает, что Братина у него и что он в
Итак, Поэт сказал: — Все вы трое ничтожества. Каждый из вас виноват. Я знаю, я всегда знал, что все вы приложили руку к убийству императора Фридриха, так что он, можно сказать, был убит трижды. Тою ночью я вышел очень рано из комнаты охраны, а вернулся в нее последним. Мне не спалось, я, по-видимому, слишком много выпил, я мочился три раза на дворе и решил не идти в дом, чтобы не тревожить отдых товарищей. Я видел со двора, как выходил Борон и свернул с лестницы в первый этаж. Я пошел за ним. Он вошел в машинную залу и направился прямо к цилиндру, создающему пустоту, стал крутить рычаги машины. Я не сразу догадался, к чему все это, но наутро мне стало ясно. То ли Ардзруни проболтался, то ли Борон дошел своим умом, однако бесспорно, что та комната, в которой создавалась пустота, та, в которой был доведен до гибели петух, это та самая, куда устроили ночевать императора Фридриха, и ее-то Ардзруни использовал, чтоб избавляться от врагов, которых коварно заманивал в гости. Ты, Борон, стоял и крутил рычаг до тех пор, покуда в комнате императора не создалась пустота, или, по крайней мере, поскольку ты не веришь в существование пустоты, скажу иначе: тот тяжелый и плотный воздух, в котором гаснут свечи и дохнут звери. Фридрих заметил, что воздух кончается. Сначала он подумал, что это действие яда, и потянулся за Братиной, то есть за противоядием, в нее налитым. Но не достал и, бездыханный, рухнул. На следующее утро ты пошел воровать Братину, пользуясь смятением, но Зосима оказался проворней. Но все же ты за ним проследил и увидел, где он прячет предмет. Дальше, проще простого, ты переменил порядок голов и в момент дележа выбрал для себя ту, что с Братиной.
Борон слушал его в поту. — Поэт, — сказал он. — Ты правильно увидел, я подходил к насосу. После спора о пустоте с Ардзруни мне не терпелось рассмотреть машину. Я попробовал завести ее, но я не знал, клянусь, с какой там она соединяется комнатой. И, с другой стороны, я вообще был убежден, что насос работать не будет. Я просто забавлялся, соглашаюсь, но забавлялся, а не устраивал убийство. К тому же, будь по твоему рассказу, как объяснишь ты, что у Фридриха в комнате все дрова в печи прогорели? Если бы пустоту вправду можно было создать и тем самым убить императора, ведь огонь очага не мог бы гореть.
— Не волнуйся об очаге, — оборвал его Поэт. — Я и на очаг отвечу. Открывай лучше реликварий, если ты уверен, что Братины в нем нет.
Борон, пробормотав, что пусть Господь разразит его на месте, если он помышлял быть владетелем Братины, поддел кинжалом сургуч и из металлической головы на землю выкатился мертвый череп, меньшего размера, нежели остальные, видно, Ардзруни не гнушался осквернением и детских могил.
— Нет у тебя Братины, и прекрасно, — продолжал греметь голос, — но это тебя не извиняет. Возьмемся теперь за тебя, Гийот. Ты вышел сразу же, и с таким видом, будто тебе необходим свежий воздух. Но, видно, воздуха тебе занадобилось много, если ты догулял до самых дальних эскарпов, до того места, где находились зеркала Архимеда. Я шел за тобой, я тебя видел. Ты их потрогал, покрутил то зеркало, что было рассчитано на близкую дистанцию, по объяснению Ардзруни, и повернул его под таким углом, который точно был не случаен, уж очень долго ты его вертел и прилаживал. Ты приспособил это зеркало так, чтобы первые лучи взошедшего солнца сошлись в острый пучок и отразились прямо в окно комнаты, где спал Фридрих. Так и произошло. Лучи зажгли в очаге дрова. В тот час пустота, нагнетенная Бороном, уже уступила место новому воздуху, поэтому пламя получило подпитку. Ты понимал, что Фридриха пробудит чад от очага и он подумает, что отравлен, и возьмется за чашу. Я знаю, что ты сам отпивал из чаши в тот вечер. Но никто не проследил за тобой, когда ты ставил чашу в ковчежец. Ты успел купить яду на базаре в Каллиполисе, ты подлил несколько капель в Братину. Фридрих выпил ядовитый раствор. Но он выпил до того, как пробудился от чада. Раньше. Когда Борон вытянул из комнаты воздух.
— Ты безумен, Поэт, — прокричал Гийот, бледный как смерть. — Ничего не знаю о твоей чаше, погляди, я открываю свою голову… Видишь, тут только череп!
— Ну, ну, ну, череп, замечательно, — сказал Поэт. — Но ведь ты трогал зеркала…
— Я объяснил. Мне не спалось, хотелось подышать ночным воздухом. Я забавлялся зеркалами, но разрази меня Господь, ежели мог полагать, что запалю огонь в той самой комнате! Но ты не думай, что ни разу за эти годы я не раздумывал о неосторожной игре! Я сокрушался в сомнениях, не по моей ли вине зажегся тогда огонь и не имел ли тот огонь отношения к гибели императора. Годы, о, годы я так промучился. Ты меня спас сейчас, потому что объяснил, что Фридрих был уже мертв! А что до яда, как тебе приходит в голову такая подлая напраслина? Я ведь отпил тогда, принося себя в жертву…