Байки
Шрифт:
А нежности то в интонации, ровно и не лает меня, а в любви объясняется. Отдадим ей должное, она никогда не применяла физической силы, жалела мужиков. Всё говорила: «Мужика ударить, всё равно, что воробушка обидеть».
Ругает же меня жена часто и слова те же, а как-то грубо получается, голос злее и презрения, как яду в гадюке, а ведь она супротив Глахи – мышь против носорога. Даже пожалел, что в юности побоялся увлечься ею, может, не понял её любви, а может, напугала она меня. Ведь она про любовь теми же словами объясняла, что и про вёдра.
Петька у неё маленький, хилый
– Червяк ведь, кажись. А откуда прёт из него? Сладу нет!
Аборты были запрещены, а о чём-то другом наши бабы даже не слыхивали, обходились своими методами. Не захочет женщина родить, ну, и попьёт луковой шелухи или со ступеньки прыгнет – глядишь, избавилась.
Глахе не везло. Она шелуху вёдрами пила, с табуретки с двухпудовой гирей прыгала, нет, ничего не получалось. Только работы наделала – толи поперечины под полом худые были, толи тонкие, но Глахиного прыжка с гирей они не выдержали, треснули. Глаха выругалась – не с крыши же прыгать с кузнечной наковальней, как сосед посоветовал. Вот и пришлось опять рожать. Но мужу после этого она сказала:
– Если ещё забеременею, я тебя переломлю как гнилушку.
Толи это на него подействовало, толи ещё что, но вот уж последнему девять лет, а Глаха ни откуда не прыгает.
Захотелось мне ещё её послушать, купил я у неё самогону:
– Давай, – говорю, – вместе выпьем, и ты мне ещё раз выдай, как тогда с вёдрами. А может и хлеще, как для мужа.
Глаха жахнула стакан, занюхала холупом (он у неё такой же мощный), пожевала зачем-то щепку и занялась:
– Как мужу, говоришь?….
И тут я такое услышал, и с такими интонациями, что мне стало не смешно, а страшно. Поспешил убраться и понял, что все жены одинаковы. Есть у них песня и для мужа, и для чужого мужика, но напев разный.
Чулки
Женщины, девушки, даже маленькие девочки – существа удивительные. Ей от горшка трёх лет нету, а она уже пытается всех удивить: то туфельки не на ту ногу наденет, то вообще в мамины влезет. Как только не извернётся, а удивит обязательно.
Я в юности своей учился в сельхозтехникуме. Это значит, что ещё снег не сошёл, а мы по приказу партии уже сеем, осенью ещё рожь не осыпалась, мы уже пытаемся её убрать. Так и маемся, пока снег не занесёт хлеба. А в партии народ привередливый: ему, если сев, то снег – не снег, а посей в три дня, и точка. А уборка-то за неделю. Иначе ни орденов, ни повышений. Одни выговора.
Всё это держалось на бабах и на студентах. Студенты – народ молодой, горячий, ему против уборки и сева ещё любовь поставь. Хоть голодный, а без любви никуда. Девки в деревне крупные да телесно упругие, а ребят в деревне всегда нехватка. Есть пяток, да и те все за одной бегают, как-будто их привязали к ней.
Бригадир с горя, от постоянной нехватки людей, всех ребят в деревне звал – «пролетарьят проклятый». Бабы рожают и тех и этих, а вот сходил парень в армию, и нет его в деревне. А в город попал, там его и окрутит городская мымра, удивит какими-нибудь панталончиками,
А по мне так лучше деревенской девки не бывает. Сплошной сок, а не девки. Одно плохо – выбрать трудно: и та ягодка, и эта не последний овощ. Выбираешь, выбираешь, ноги уже не держат, а кажется, где-то в деревеньке есть ещё слаще ягодка. А удивит похлеще городской!
Мне один случай запомнился на всю жизнь. Это сейчас девочки с трёх лет и до скончания жизни ходят в колготках, привыкли, как будто в них и родились. А раньше, если есть у девки колготки, даже чулки капроновые (о колготках и не слыхивали), то была она богачка, и вся деревня смотреть ходила на чудную шкуру. Носили их на широких резинках – натянут на ногу и прижмут резинкой.
Вот приглядел я такую королеву: прямо из соков сок, да ещё в капроне! Сох я по ней, сох, гляжу – и она ко мне подходит часто и всё чулок на глаза выставляет. Танцевали раньше в деревне всю ночь – где под патефон, а где был игрок, так и под гармонь. Я на баяне играл. Тут уж совсем дискотека. Я ей всё-таки предложил подождать меня: «Как отыграю, и пойдём гулять».
– Ладно, – говорит. – Только я не такая. И не пытайся меня лапать.
Что значит «не такая», я ещё не понимал, только смутно догадывался.
Гуляем. Уже и ноги устали. В деревне ведь не по театрам и барам разгуливают, а больше по пустырям, сеновалам и другим тёмным местам шлындают. Добрались и мы до такого пустыря. Кругом репьи, крапива и другая сорность, а я весь сгораю, от нетерпения ноги отнимаются. Как тут не лапать? Схватил её и поволок по пустырю. Думаю: «Будь что будет», а может, и не думал ничего.
Она, бедная, не кричит, а только толмит как заведённая:
– Чулки-те порвёшь, чулки-те порвёшь….
Мне даже обидно стало. «Ну и дура, – думаю. – Я, может, тащу тебя, чтоб горло перерезать!» А та своё: «Чулки-те… чулки-те…». Хорошо, желанье перебороло обиду. Я ещё плохо осознавал, что с ней делать. Зачем тащу? Ну, думаю, в крайнем случае хоть чулки порву, и то помнить будет. Ну, а коль сопротивление было не ахти какое, природа сама надоумила что надо делать.
Думаю, будет реветь, ругаться, а она опять за своё! Давай шарить по ногам – целы ли чулки: «Ох! Ох!» А чулки все в репьях, резинки съехали на подколенки. Она своё: «Ой, чулки! Мамонька, чулки!»
Ну, думаю, и народ эти женщины! Опять стало обидно. Я её девичества лишил, а она над чулками причитает! Ей плевать, куда я её притащил, что сотворил, лишь бы чулки уцелели. Я обозлился на чулки.
«Задирай, – говорю, – ноги. Я их сниму к чёрту, и всё». Содрал и вместе с репьями и резинками сунул в карман. А она с задранными ногами, да без чулок такую прыть показала, что я понял – это меня лишают девичества, что это я «не такой» и надо скорее вырываться. Я готов был бежать, а она, как теперь говорят, всё расслаблялась и оттягивалась со вкусом…