Бегущая в зеркалах
Шрифт:
Динстлер заглянул в свою телефонную книжку, всегда лежащую на письменном столе, и обнаружил телефон Сьюзен М., записанный его почерком, но, конечно же, чужой рукой. И рефлекторно оглянулся, почувствовав между лопатками холодок - в комнате никого не было.
Он рванулся было к Ванде, но остановился на полпути и сильно задумался - стоило ли посвящать жену во все хитросплетения этой истории? Он так и не решил ничего, притормозив, однако, признания.
Жизнь в клинике пошла своим чередом. Ванда успокоилась, сосредоточив внимание на другой, не менее тревожной проблеме: их дочери исполнилось уже полгода, а отец, казалось, и не замечал ее присутствия. Ванда всячески старалась попасться на глаза мужа с Антонией, затянуть его в детскую и даже стала прогуливаться с малышкой на "альпийской лужайке" именно в те вечерние часы, когда туда захаживал
Динстлер и сам поймал себя на этом, когда впервые, в трехмесячном младенце разглядел то, чего так испугался, гостя у Леденцев - фатальное фамильное сходство - и вместо умиления и теплоты почувствовал брезгливость. Он не знал, что делать с собой, стараясь не думать об этом и пореже встречаться с дочерью.
Слишком-то предаваться раздумьям не приходилось - Динстлера ждал еще один удар, который он должен был пережить в одиночку. Однажды вечером, отдыхая на поляне, он услышал какой-то шум и увидел санитарку, испуганно зажимающую укушенную руку. Рядом прыгал и визжал, пытаясь сорваться поводка необычайно агрессивный Пэк. Динстлер схватил его за помочи, привлек к себе, ласково называя по имени, но мальчик не успокоился, а изо всех сил "боднул" своего Хозяина тяжелой головой в подбородок и, дико визжа, вырвался из рук. Такого еще никогда не было.
Чуть позже, когда пойманный санитарами, успокоенный уколом, ребенок уснул, Динстлер склонился над кроваткой, ероша светлые волосы и сразу понял все - за ушами, у глаз и на переносице были заметны довольно свежие швы. Он пригляделся - сомнений не оставалось - это был не его Пэк. А значит "поезд тронулся" - план Луми начал осуществляться. И опять - холодок по спине и желание оглянуться на дверь...
Ночью, тщательно проверив двери и окна в кабинете, Динстлер открыл сейф - документация Майера была на месте. Он достал серую кожаную папку, пролистав пожелтевшие страницы - все так. Но что-то... Он торопливо нашел нужный раздел и пробежал текст - вот оно! Ошибка! Дезинформация была подготовлена так ловко, что прежде чем кто-либо сможет понять, что направлен по ложному следу - пройдут месяцы, а может - годы. Хорошо... Но что же дальше? Боже! Ведь теперь его очередь - он должен "раздвоиться"! Как это случится? Неужели однажды он застанет за своим письменным столом двойника? А сам? Страшно и зябко. Динстлер занял себя работой, боясь остановиться потому что каждая пауза, оставляющая его наедине с собой вызывала чувство падения в бездну. Пол проваливался под ногами, окружающее пространство растворялось, теряя очертания: кто он? что он? И зачем - зачем все это?
Звонок из другого, прочного мира вернул его к реальности: где-то в далеком, в маленьком городке, в доме за сиреневыми кустами, умирала Корнелия.
8
...Конец ноября, холодный дождик за прикрытыми ставнями, затхлый воздух, пропахший лекарствами и старым больным телом. В узкой кровати с высокой резной спинкой разбитая параличом женщина - сморщенная, высохшая чужая. Глаза ввалились в потемневшие глазницы и один из них, еще живой, испуганный обратился к вошедшему. Искривленный губы с трудом прошептал: "Ехи!"
Он тяжело опустился на стул возле кровати и взял безжизненную легкую руку. Сиделка молча вышла из комнаты. Он рассматривал эти скрюченные пальцы, вздутые под пергаментной кожей синие жилки, еще пульсирующие током крови, стараясь понять, почему так и не успел полюбить, по-настоящему полюбить этого единственного на земле родного ему человека. Все что-то мешало - ее требовательность, строгость или раздражение, и что-то заставляло отложить "на потом", спрятать до востребования горячий поток этой жалости и благодарности, который теперь заполнял душу.
– Я люблю тебя, бабушка, - чуть слышно сказал он, но она поняла и действующей левой рукой коснулась его щеки.
– Колючий какой..., красивый...
Корнелия говорила с трудом, усилием воли ворочая онемевший язык и лишь только потому, что не могла умереть,
– Я прощаю Лизхен. Скажи это своей матери, когда увидишь. Я..., я виновата сама. Пусть она тоже простит... Там на столе... возьми...
И Ехи взял в руки то, что никогда не попадалось ему на глаза - альбом с фотографиями, где на первом листе в резной рамке толстого картона красовалось большое парадное фото: сорокапятилетний мужчина с благообразным строгим лицом в наглухо застегнутом темном сюртуке сидел в кресле, держа на коленях пятилетнюю девочку. Рядом, улыбалась в объектив, положив руку на плечо мужа Корнелия - вернее, темноволосая девушка с пружинками локонов, оставшаяся навсегда беспечной и юной на хрупкой фотобумаге. Потом он увидел взрослеющую девочку с огромным букетом, в белом платьице, отороченном кружевом, с подписью: "Лизхен. Первое причастие". Вот она гимназистка крахмальная стойка воротничка и легкие светлые завитки вокруг милого, широкоскулого лица.
Он торопливо с комом волнения в горле обшаривал взглядом твердый картон с золотым тиснением "Faber und Sohn& Ruich str.3": залегшую в левом углу, бархатистую шоколадную тень, прямо у высоких шнурованных ботинок, плоский рисованный задник, туманно изображающий нечто решетчатое - парапет балкона или веранды и лепную, сильно расплывшуюся, осевшую под тяжестью бронзовой вазы бутафорскую колонну, на край которой легко оперся девичий локоток... Лизхен улыбается, и крохотные ямочки обозначались на гладких яблочных щеках. Пушистая легкая коса отягощена поникшим атласным бантом, к запястью левой руки, сжимающей длинный стебель георгина, упал металлический браслетик с часами. Вот оно! Боже, ты "видела" это, Алиса! Мурашки побежали по зябко вздрогнувшей спине, и что-то холодное дунуло в затылок, шевеля корни волос. Ривьера, катер, свитер, соскользнувший на палубу с полных бедер, золоченый браслетик на веснушчатой руке, кормящей чаек... Алиса! Мама! Глубокая, черная, необъятная пауза, прорыв в неведомое: уголок здешней реальности слегка загнулся, показав тайную подкладку. Еще чуть - и станет ясно абсолютно все! Он стоял на самом краешке, но не поднял глаз над запретной чертой - не успел. А если бы успел, если бы не свистящий шепот Корнелии, что увидел бы он там, по ту сторону?
– Пожалуйста, Ехи, дай мне ту фотокарточку, мою любимую, где ты моряк...
– протянула она дрожащую от напряжения руку.
Йохим ощущал зыбкость пограничной территории, как наверно, чувствуют ее выходящие из транса лунатики. С ватной расторопностью сновидения он выбрал среди листов альбома один наугад. Штурвал, бескозырка "Победитель морей". Надутые детские губы, заплаканные глаза, вспухший нос, золотые пуговки и пышные кисти на гольфах.
– Ты здесь такой славный, - Корнелия положила фотографию на хрипящую грудь и вопросительно посмотрела на внука.
– Скажи, моя правнучка... я думаю - она похожа на Луизу... Такая... пухленькая? Малышка моя... Корнелия улыбалась, разглядывая в неведомом пространстве, сквозь Йохима и деревянные тяжелые ставни далекий летний день и свою девочку, играющую в песочнице под кустом сирени. Вдруг умирающая нахмурилась, подзывая взглядом внука и что-то пытаясь сказать. Он нагнулся к самым губам, окунувшись в запах гнили и тлена.
– Ехи, ты должен знать... ты что-то сделаешь... У нее выпирает передний зуб... Для девочки - это ужасно!.., - Корнелия устало закрыла глаза, переводя дух.
– Что ты, бабушка, она - совершенство, наша Антония. И я обязательно что-нибудь сделаю...
На кладбище собралось совсем мало народа. Из Граца приехала Изабелла, ставшая монахиней. Чета старичков-соседей, да несколько церковных чинов, почтивших память своего бывшего наставника, отца Франциска, к мирному праху которого опускали сейчас гроб жены. Мокро и холодно. Но никогда, никто из них, ушедших в землю не вернется в свой опустевший, теперь уже навсегда, дом.
Йохим ушел один, натыкаясь на кусты и надгробья, убежал ото всех, хотя никогда еще не хотелось ему так мучительно-остро прижаться к родному плакать и жаловаться, скулить и причитать, чувствуя себя маленьким, любимым и нужным в сильных руках, утирающих нос.
"Юлия Шнайдер. 5.05.1945. Попала под грузовик..." Фарфоровый овальчик в слезных потеках дождя. Она смотрела в упор и знала все. Она сжала губы, с трудом удерживая подкативший смех... "Господи, что ты хочешь сказать мне этим? Умоляю тебя, что?" В тишине робко шелестел дождь. Йохим гладил мокрый холодный камень и тихо плакал, подставляя дождю светлеющее лицо.