Белая ферязь
Шрифт:
А теперь под руководством Papa навёрстываю. Взвод, рота, батальон, полк… Я ведь шеф многих полков, и у меня множество парадных мундиров. Что значит шеф? Это вроде почётного гражданина города. Какая польза? Можно носить красивые мундиры! Сёстрам нравится, он ведь тоже шефы… шефини. Да что шеф полка, я — атаман всех казачьих войск! Что тоже пустой звук. Был бы я настоящим атаманом, то в семнадцатом году гаркнул бы на заявившихся требовать отречения депутатов: в нагайки эту сволочь! И никакого отречения!
Далее. Я бы не прочь купить поместье. Небольшое, как чеховское Мелихово. На нашу семью. Со скромным
Поэтому я решил зайти с другой стороны. Говоря языком двадцать первого века, я хочу создать у населения позитивный образ царской семьи. Особенно позитивный образ царских детей. Население что думает о царских детях? Население о царских детях ничего не думает, у населения иных забот хватает. А социалисты и анархисты всех мастей изображают нас избалованными донельзя плохишами, живущими привольно и беззаботно: хочешь — пирожное, хочешь — мороженое, а в перерывах между обжорством мы хлещем кнутами крестьянских малышей, топим в прудах маленьких собачек, бросаем в грязь недоеденные булки с изюмом, в общем, бесчинствуем.
Но когда люди, прежде всего дети, узнают, что «Три поросёнка» — это наш текст, наши рисунки, наши ноты, и что мы делали это бескорыстно, всё до копейки отдали на спасение полярников, отношение, глядишь, и изменится. У детей. Которые вскоре станут молодежью, топливом революции. «Три поросёнка» — это же на всю жизнь книжка. Барон А. Отма? В России всё секрет, но ничего не тайна, это ещё Ломоносов открыл. Узнают, узнают, кто такой этот барон. Узнают, и проникнутся. А мы, может, на поросятах не остановимся. Я много детских книг помню!
Когда тётя Ольга уехала, я продолжил занятия. Французский язык мне преподает господин Жильяр, для меня — Пётр Андреевич, или мсье Пьер. Не француз, а швейцарец, швейцарцы, считает Mama, более основательны, им можно доверять. Французский — первый иностранный язык, с которым я должен освоиться, немецкий и английский будут позже. Незадача, да. Английский и немецкий я ведь знаю. Не сказать, чтобы отлично, разговорной практики в двадцать первом веке у меня особо не было, но читаю свободно, фильмы смотрю в оригинале, чатюсь. Французский же в двадцать первом веке язык не из важных, и я с ним совершенно незнаком. Но здесь и сейчас это язык международного общения. Меньше, чем в прошлом веке, когда Лев Толстой страница за страницей наполнял «Войну и Мир» русским французским, сейчас в моде другой Толстой, Алексей, но всё ещё в силе. И я учу, стараюсь.
Мсье Пьер, похоже, человек неплохой, но я с суждениями не тороплюсь. Я ведь не знаю, убили его вместе с нами в том подвале, или нет. О подвале я стараюсь не думать. Если думаю, особенно долго, особенно представляя, что и как, то становлюсь больным. Бьёт озноб, накатывает слабость, видения появляются всякие… На следующий день прихожу в норму, так то на следующий.
Здесь тоже есть кино, но, во-первых, без звука, его заменяет пианист, а во-вторых, черно-белый экран, и качество примерно на двести сорок строк, максимум на триста шестьдесят. Вот, я уже отвлекся.
Два часа занятий прошли быстро, Пётр Андреевич умеет увлечь. Мы читаем Жюля Верна. «Дети капитана Гранта» книга немаленькая, но мы потихоньку, потихоньку. Читаем и обсуждаем. Идёт ли речь об акулах, Пётр Андреевич рассказывает о морских чудовищах, идёт ли о паровых машинах — он и о паровых машинах сообщает очень дельные сведения, а уж знания географии у него обширнейшие. Он повесил на стену классной комнаты большую карту мира, и сказал, что по ней мы будем следить, где сейчас находится экспедиция по спасению капитана Гранта.
И следим, да. Какова природа, какие народы, какие государства, и чем они славны. Интересно.
Учителя у нас замечательные. И учат всерьёз. Читают лекции, что непонятно — объяснят просто и доходчиво.
Однако спрашивать нас, оценивать, ставить отметки не имеют права. И становятся от этого не сколько учителями, сколько обслугой в области образования. Что не есть хорошо, мне так кажется. Однако мсье Пьер держится иначе. Швейцарец, а швейцарцы от рождения не подданные, а граждане. В отличие от. В присутствии Mama и Papa титулует меня как положено, но без них зовёт коротко: mon prince.
Но.
Но французский язык, которому он меня учит — это язык литературный. И язык великосветских салонов. А мне нужен язык улицы. Я знаю о жизни послереволюционных эмигрантов позорно мало, не думал, не гадал, что может пригодиться, но, помнится, все эти князья работали таксистами да швейцарами. Тут бы язык улицы и пригодился. Хотя что я, какой из меня шофёр? А что бы я смог?
Книжки писать. Артелью. Барон А. Отма и компания. Я и сестры сочиняли бы детские книги — я бы вспоминал прочитанное в прошлой жизни, сюжетный стержень, а они бы вокруг него лепили фактуру. А для взрослых книг позвал бы Алданова, Бунина, Набокова, и мы бы сочиняли не бессмертные произведения, а коммерческое чтиво. Халтурку. Но прибыльную. Не только на французском, а и на английском. Прежде всего на английском. Я бы опять давал сюжеты, а они, мастера слова, превращали их в сериалы. Эркюль Пуаро? Нет, надворный советник Пронин-Знаменский, потомственный дворянин, а ныне частный детектив. Бэтмэн стал бы помещиком Нетопырским, и так далее. Русского будет чуть-чуть, легкий налёт, не больше. Люди любят читать о себе. Американцы об американцах, французы о французах.
Что-нибудь да выстрелит, и количество непременно перейдет в качество. Ведь что помешало, то есть помешает нашим литературным гигантам? То, что они старались поразить Запад виртуозностью, тонкостью сюжета, проникновением в недра загадочной русской души, и тому подобным. И это ценили, ценили знатоки, несколько десятков или сотен человек. А ради поддержания штанов лучше давать простую, но завлекательную продукцию. Для миллионов. Литературную шаверму.
— Задумались, mon prince? Если не секрет, о чём?