Белая крепость
Шрифт:
Землю, о которой говорил падишах, не выделили ни к концу лета, ни к зиме. Следующей весной Ходже сказали, что составляется новая опись земель и надо подождать. Ходжу тем временем не очень часто, но все же приглашали во дворец, и он отвечал на вопросы падишаха: что означает треснувшее зеркало или зеленая молния, сверкавшая над островом Яссы, или ни с того ни с сего разбившийся кувшин с вишневым соком, по цвету похожим на кровь. Спрашивал падишах и о животных из нашей новой книги. Вернувшись домой, Ходжа говорил, что мальчик вступил в пору юности, а это, как известно, возраст, когда человек наиболее поддается влиянию. Ходжа возьмет падишаха в свои руки.
С этой целью Ходжа принялся за новую книгу. От меня он слышал о гибели ацтеков, я пересказывал ему воспоминания Кортеса, помнил он и рассказ о короле-ребенке, которого посадили на кол за то, что он пренебрегал наукой. Во всех
Он поднимался в маленькую комнату наверху, которую сделал своим рабочим кабинетом, садился за сделанный по моему заказу стол, думал, но писать не мог; я понимал, что ему не хватало смелости писать, не поговорив предварительно со мной. Не только мои мысли, которые он якобы презирал, лишали его уверенности, он хотел знать мнение всех, подобных мне, тех, кто учил меня, кто вложил в мою голову знания. Интересно, что бы они подумали в такой ситуации? Именно это он страстно желал спросить у меня и не решался. Как я ждал того момента, когда он сумеет побороть свою гордость и смело задаст мне этот вопрос! Но он не задал его. Я не знал, закончил ли он эту книгу или нет, но через некоторое время он отложил ее и вернулся к старой песне про глупцов. Надо было заниматься наукой, он не понимал, почему же они такие глупые! Я думал, что он повторяет все это от отчаяния, оттого, что не получает из дворца ожидаемых знаков расположения. Время проходит впустую, падишах взрослеет, но от этого никакого толку.
Но в то лето, когда Кёпрюлю Мехмед-паша стал великим везиром, Ходжа в конце концов получил земельный надел; причем он сам его выбрал: ему причитались доходы с двух мельниц, расположенных недалеко от Гебзе, и двух деревень в часе езды от селения. Мы отправились в Гебзе во время жатвы, сняли тот же старый дом, который по случайности оказался свободным; Ходжа забыл месяцы, проведенные нами здесь, когда он с ненавистью смотрел на стол, принесенный мной от столяра. Как будто вместе с домом постарели и стали уродливыми и воспоминания, а он был слишком нетерпелив, чтобы задерживаться на воспоминаниях о прошлом. Он несколько раз побывал в своих деревнях, узнал, какой доход был в прежние годы, под влиянием Тархунджу Ахмед-паши, сплетни о котором он слышал от друзей в муваккитхане, он объявил, что нашел простой и понятный способ ведения учета доходов от земли.
Ему мало было этих изысканий, в пользу и оригинальность которых он не верил и сам, потому что ночи, которые он бесцельно проводил в саду за домом, глядя в небо, снова воспламенили в нем страсть к астрономии. Я поощрял его, надеясь, что он продвинется вперед в своих исследованиях, но он не собирался вести наблюдения или совершенствовать свои знания: он собрал в доме самых умных юношей и мальчиков, которых знал в деревне и Гебзе, объявив, что заставит их по-настоящему изучать науку; меня же он послал в Стамбул, чтобы я привез модель, смазал ее, починил звоночки, установил ее в саду, с непонятно откуда взявшейся энергией и надеждой он повторил в точности опыт, объяснявший небесную теорию, который он когда-то демонстрировал Паше, а потом падишаху. Но интерес его к астрономии пропал, когда слушатели разошлись, не задав ни одного вопроса, а на следующее утро мы обнаружили перед дверью овечье сердце, из которого сочилась еще теплая кровь.
Он не впал в уныние от своего поражения: ясно, что не здешним молодым понимать вращение Земли и звезд; да и не надо им сейчас это понимать; понять должен тот, кто входит в пору зрелости; может, он интересовался нами, пока нас нет, а мы здесь упускаем случай ради нескольких курушей, которые перепадут нам после сбора урожая. Мы уладили наши дела, назначили управляющим того, кто казался самым умным из умных молодых людей, и быстро вернулись в Стамбул.
Три последующих года стали самыми тяжелыми в нашей жизни. Каждый день, каждый месяц, каждый сезон был все более тоскливым и угнетающим повторением предыдущего дня, месяца,
Его ощущение несчастья увеличивали победы Кёпрюлю Мехмед-паши, о которых он узнавал от старых друзей в муваккитхане. Рассказывая мне о победе флота над венецианцами, о возврате островов Бозджа и Лемнос или подавлении бунта Абаза Хасан-паши [41] , он добавлял, что это их последние и временные победы, эти победы подобны последним усилиям глупого и неловкого хромого, который тонет в глине: Ходжа будто ждал несчастья, которое изменит бесконечно утомлявшие нас однообразные дни. К тому же у него не хватало терпения и веры, чтобы долго заниматься тем, что он называл наукой: он был не в состоянии заниматься новой идеей дольше недели, через короткое время он опять вспоминал о глупцах и забывал обо всем другом. Стоило ли так утомлять себя мыслями о них? Так гневаться на них? Возможно, потому, что он совсем недавно научился отделять себя от них, он никак не мог собрать всю свою волю и силы, чтобы упорно заниматься наукой.
41
Абаза Хасан-паша (ум. 1658) — османский везир.
Первый просветляющий порыв родился, без сомнения, из душевной тоски. Поскольку он был не в состоянии углубиться ни в одну тему, он, как глупые и эгоистичные дети, которые не способны сами себя занять, бродил по дому из комнаты в комнату, спускался и поднимался с этажа на этаж, бессмысленно смотрел в окно. Я знал, что, когда он заглядывал ко мне во время этих беспокойных блужданий по скрипучему деревянному дому, он ждал от меня развлечения, которое утешило бы его, какой-то мысли, хоть обнадеживающего слова. Но я не говорил ему тех слов, которых он ждал, потому что ему была безразлична та ненависть, которую я испытывал к нему. Я не говорил ему желанных слов и тогда, когда он переступал через свою гордость и, желая получить от меня ответ, кротко произносил несколько фраз; когда я слышал какую-нибудь новость из дворца, которую можно было трактовать как добрую, или высказанную им новую идею, которую он мог бы осуществить, если бы он занялся ею, я либо пропускал это мимо ушей, либо гасил его воодушевление, указав на слабую сторону его идеи. Мне нравилось наблюдать, как он мучается среди пустоты и безнадежности.
Может, оттого, что он долго оставался наедине с собой, или оттого, что его рассеянный ум не мог сосредоточиться, он терял терпение, но потом он нашел среди этой пустоты мысль, увлекшую его. На этот раз я ответил ему, так как мне хотелось придать ему смелости: то, что пришло ему в голову, заинтересовало и меня; я надеялся, что, может быть, теперь он обратит на меня внимание. Как-то под вечер Ходжа вошел ко мне в комнату и спросил, будто говорил о чем-то совершенно будничном: «Почему я — это я?» На этот вопрос я и ответил, желая придать ему смелости.
Сказав ему, что я не знаю, почему он — это он, я добавил, что этот вопрос очень часто задается там. Говоря это, я не мог привести никаких доказательств, никакого примера, просто я хотел ответить то, что он хотел услышать, возможно оттого, что я подсознательно почувствовал, что ему понравится эта игра. Он удивился. Он смотрел на меня с интересом, ждал, что я продолжу, а когда я замолчал, не выдержал и попросил повторить сказанное: стало быть, они задавались этим вопросом? Увидев, что я гляжу на него с одобрительной улыбкой, он разозлился. Он задает этот вопрос не потому, что они его задавали, он и не знал, что они его задавали, он спросил это сам, а до них ему вообще никакого дела нет. «У меня в ушах голос, который постоянно звучит, словно песню поет», — сказал он немного спустя со странным выражением. Певец в его ушах напомнил ему о покойном отце: у того тоже перед смертью звучал голос в ушах, но то были другие песни. А его певец повторяет одну и ту же мелодию, и, преодолевая стеснение, он произнес: «Я — это я, я — это я, ах!»