Белая стена
Шрифт:
Из таверны доносится голос старика, он, видимо, расположился у самой стойки.
От вина он впадает в упрямство; остальные хохочут, когда он жестикулирует, грозя кому-то, кого не видно, но чье присутствие ощутимее, чем присутствие самого старика. Он выплевывает слова вместе с брызгами слюны, цедит их сквозь угол рта, снова повторяет и жует, словно хочет превратить в кашицу. Иногда сплевывает. Наверное, от горечи этих слов, которые зло бросает кому-то в обвинение.
Зе Мигел устроился за столиком, стоящим на улице, под деревом, ветви которого колеблются, когда задувает северо-восточный
Утро приходит холодное, но спокойное. Спокойнее, чем паренек, прикорнувший в ожидании старшего табунщика Кустодио, который запаздывает. У ног паренька котомка, он ждет, ждет, всегда ненавидел ожидание, уже отошли два парома, в сознании Зе Мигела сны путаются с явью: он почти ничего не соображает от желания спать и от путаницы снов. Ему кажется, что он перерос ту жизнь, на которую его обрекли. Дед умер, друзей нет, дома все ненавистно, брат – чужой человек. Матери всегда был больше по душе брат, Мигел Зе, а не он, Зе Мигел. Кажется, и имена-то она дала им в шутку, чтобы их путали. Но он сделает все, чтобы быть не таким, как брат.
(Еще два-три месяца назад ему это удавалось. Его называли Мигел Богач, а брата – Мигел Бедняк. Зато теперь он богаче меня, жизнь – штука пестрая, черт побери! Кто бы мог подумать, какие повороты готовит мне судьба в этом мире?! В то утро… Но стоит ли говорить об этом?!)
Не переставая ворчать, старик побрел из таверны под градом хохота и насмешек и рухнул наземь, словно ослепленный светом зари.
Может, от вина он пьян меньше, чем кажется. Его измаяла горечь воспоминаний и нечто другое, потому что он замечает паренька и просит, чтобы тот помог ему подняться.
Ему достаточно опереться на руку малого, чтобы рывком встать на ноги и оглядеться вокруг. Улыбнулся чему-то своему, потом лицо стало грустным, но он снова растянул губы в вымученной улыбке.
Приглядывается к пареньку, садится за его стол. Вдруг оказывается, что голос у старика внятный, хоть и низкий, хрипловатый.
– Куда собрался? – спрашивает он, словно подбрасывая слова в воздух.
– На ту сторону. Я табунщик у Камоласа.
– Табунщик?… В твои-то годы – и уже табунщик?!
Зе Мигел колеблется, злится, кривит лицо недовольно, презрительно пожимает плечами. Пришлепнув к нижней губе полоску папиросной бумаги для самокрутки, вынимает кисет, высыпает на ладонь щепотку табаку, нарочно слегка ее просыпав, и завертывает самокрутку. Старик кряхтит.
– Такой, каким вы меня видите, табунщик я, так-то вот. В десять лет нанялся к Пруденсио, есть у нас такой землевладелец. Я не безглазым на свет родился. И учитель у меня был хороший: Антонио Шестипалый, мой дед, слыхали про такого?
Ответ старика кажется ему до горечи оскорбительным. Нет, никогда не слыхал он такого имени; и, поскольку лишь после затянувшейся паузы старик добавляет, что сам он нездешний, Зе Мигел набычился, повернувшись к старику спиной в знак презрения.
Но пьянчужка, одурелый, в рубахе, выбившейся из брюк, пытается продолжать разговор, тянет резину, хоть собеседник и не отвечает; морщится всем своим иссохшим лицом, потирает дряблую кожу щек и
Кряхтит и философствует. Зе Мигел и ухом не ведет. Гром его разрази, старика! Он ему вина не ставил, за стол к себе не приглашал, пускай тот слушает, у кого терпения хватит. Старик не отстает, теребит рубашку Зе Мигела.
– Жизнь – она как икринка… Как икринка рыбки-бешенки. Что ни шарик – либо дрянцо, либо одна иллюзия. Иллюзия – красивое слово, я слышал его от одного доктора, убили его, подстрелили у самой двери дома. Иллюзия – это то, что мы видим, а на самом деле этого нет. Понятно тебе?! Взять хоть меня: мечтаю жить в богатстве и довольстве, а самому негде приткнуться и спотыкаюсь на каждом шагу. Вот и пью, чтобы дурнем себя не считать. А много ли мне надо, чтобы охмелеть! Капля винца на кончике пальца, со слезинку величиной, – вот мне и выпивка на несколько часов. Больше или меньше – это все иллюзии; больше выпивки или меньше, больше чего-то еще или меньше… Дошло?!
Зе Мигел как воды в рот набрал. Думает о Кустодио, старшем табунщике, о кобылах из своего табуна, а больше всего о серой кобылке по кличке Красотка – как звонко она цокает копытами на бегу, а когда стоит неподвижно, хороша как картинка. Может, и ее назвать иллюзией, так, что ли, старикан?!
Но Зе Мигел ни о чем не спрашивает, хотя ему надо бы скоротать время. Многим хочется, чтобы время проходило быстрее, быстрее, а в один прекрасный день они открывают, что время, флегматичный любезник, пожрало их, ибо это неравный поединок: с одной стороны – каждый из нас со своим неминуемым концом, с другой – бесконечность мира, а мы питаем иллюзию, что повелеваем временем, может потому, что заводим часы и решаем, отстают они или спешат.
Парнишка насвистывает с отсутствующим видом.
Старику это не нравится, он злится: заводит разговор о женщинах и злится; переходит на хозяев, кроет их: шайка мерзавцев, все они одинаковы! И орет во все горло, подыскивая хлесткие слова безжалостно и озлобленно. Затем поднимается рывком, хочет показать кукиш и валится ошалело в болото воспоминаний. «Валится» – неточно сказано: ложится на землю и пускается в философию.
Из-за противоположного угла набережной с гвалтом, воинственно заглушающим тихий голосок зари, внезапно появляется несколько неясных фигур.
VII
Зе Мигел поднимает голову и смотрит на неясную фигуру официанта, застывшего, словно в экстазе, в глубине бара под красным порнографическим светом прожектора. Он машет ему рукой, кричит: эй ты, не слышишь, что ли? – и делает вид, что не замечает девчонки, которую взял с собой в это путешествие.
Он остановил выбор на ней из-за ревности, которая мучит его при мысли, что Зулмира останется в живых. Это тревожное чувство овладело им три дня назад, когда он шатался один по этим местам и видел в машинах других девушек, которым мужчины платят иллюзиями.