Белая стена
Шрифт:
Как-то ночью Зе Мигел признался: «Твоя мать – лакомый кусочек, ее хочется похлопывать, как кобылку. Постарайся потолстеть, а то ты похожа на воробышка». Когда он привез ее домой, она пожаловалась матери и поклялась, что никогда больше не пойдет с этим мерзким стариком, с этим сквернословом, выскочкой, ничтожеством, скотиной, разнервничалась, расплакалась, но мать улыбалась мечтательно, не замечая ее слез.
У Зулмиры возникло подозрение, что от нее что-то скрывают, подозрение перешло в уверенность, она снова стала ревновать его к матери – у матери цвет лица был как у цыганки, когда они вдвоем шли в церковь, все смотрели на мать. И она стала подмечать кое-какие двусмысленности, слова, которыми мать и Зе Мигел обменивались во время автомобильных прогулок, все тpoe сидели спереди, мать посередине, между ними, – чтобы огонь не кинулся на стружки, говорила она вкрадчиво.
Вот поэтому-то, когда отец потребовал, чтобы его
Зе Мигел немного приглушил радио, словно вознамерившись погрузить их обоих в двусмысленную нежность скрипок. Когда въехали в город, она попросила высадить ее у дверей дома, где они встречались; ей хотелось побыть одной, может, чтобы выплакаться, а может, чтобы припугнуть его: она уже грозилась, что выбросится с балкончика восьмого этажа, хотя в глубине души ей стало смешно, когда она увидела, что он принял все всерьез: назвал ее дурочкой, «дурочка, глупышка, это не выход; ты молода, у тебя вся жизнь впереди, можешь выйти замуж за человека своего круга».
– А ты-то? Из какого круга ты сам? – спросила она с ненавистью.
Зе Мигел презрительно промолчал. Только увеличил скорость, безрассудно, не думая об опасности.
Когда машина остановилась у фонаря, Зулмира открыла дверцу – медленно, в ожидании слова, жеста, кивка или взгляда, в ожидании грубости хотя бы, в ожидании конца – а может, начала, она не знала сама. Усилием воли заставила себя выйти из машины, на тротуаре поколебалась, хотела было повернуть обратно – чего ради? – и оказалась на темной лестничной площадке.
Машина отъехала почти бесшумно, взяла с места легко, тем более что улица шла под уклон.
А сейчас они сидят в баре, ее рука лежит у него на спине, и она чувствует, что он беззвучно рыдает.
Ее охватывает мстительное чувство. Она тоже рыдала в ту ночь, когда одна-одинешенька бежала вверх по лестнице, опустив голову, чтобы не видно было слез, которые она хотела выплакать без свидетелей; и она знала, что не в состоянии прийти домой с таким известием.
Сплетницы со двора сразу догадались бы, что произошло, она угадывала их подлые комментарии: «Ох, голубушка, какое лицо было у Зулмиры, у дочки Палметаса! Что-нибудь не так с типом, который ее содержит, – дело ясное: может, денежки у молодчика кончились… Пускай теперь мамаша потрудится, а то знай себе толстеет».
Она хотела было достать ключ из сумочки. Но пальцы нащупывали то платок, то коробочку с лекарствами, то календарик, она любила носить его с собой – сейчас сама не понимала зачем. Мимо проехала освещенная клетка лифта. Зулмира пробежала последний пролет, где-то внизу зазвонил колокольчик, может на третьем этаже, где живет Лолита, девушка, что весь день ходит в розовом пеньюаре.
– Откройте, быстрей откройте, сеньора Энрикета!
Едва распахнулась дверь, она, не сказав ни слова, побежала по коридору. От боли ей трудно было дышать, и она влетела в комнату, не включив света: она и так знала, где кровать, и повалилась на нее, словно на доску, утыканную гвоздями. Почуяв, что пахнет скандалом, старуха хозяйка вошла следом за нею, попыталась разговорить:
– Может, вам нужно чего, барышня Зу?! – И в голосе, мягком, осторожном, вкрадчивом, была настойчивость.
Зулмира вытерла слезы и ответила, чтобы прекратить разговор:
– Нет, ничего мне не нужно… Сейчас ничего не нужно…
Всем что-нибудь да нужно, только вот что? – размышляет она теперь, сидя за столиком в баре. Решает, что ей нужно выпить еще, чувствует, что уже охмелела, ей хочется петь, то ли чтобы расквитаться с ним за боль, которую он причинил ей две недели назад, то ли потому, что она понимает – при ней ее молодость, у нее нет морщин, как у него или у матери, и ей осталось жить больше, чем им обоим.
Она не знает, не может знать, какие мысли побудили ее любовника взять ее с собой в эту поездку. И не задает ему вопросов. Может, боится, что он ответит и скажет правду.
V
Он и сам не понимает, почему взял ее с собой. А может, знает слишком хорошо, он столько времени раздумывал и откладывал, прежде чем позвонить ее матери, Марии Лауринде, которая и была настоящей его сожительницей в течение последних шести лет, когда он жил на широкую ногу, такая женщина, что закачаешься, черт побери: в теле, опрятная, свежая – лакомый кусочек, никто не дает ей ее лет, она чем старше, тем лучше, можно подумать, с годами только краше становится, понятно? Лакомый кус, воистину лакомый кус, глаза цыганские, тело тоже, как у цыганки – оливковое, и в каждом движении такая зазывностъ всезнающая, как ни у одной другой ни на этом свете, ни на том; женщина, всем
(Так начинает Зе Мигел в угаре бахвальства. Пускай себе плывет на корабле своей разгулявшейся фантазии, пускай привыкнет к штурвалу, не прерывайте его, пожалуйста. Вот увидите, в сумятице вожделений и навязчивых идей у него за плечами появятся огромные крылья шалой птицы.)
Так вот, как я говорил, собирался я перебраться через Тежо на своей десятитоночке, не грузовик, а игрушечка, контрабандный товар, подмазал всех, кого надо (нажились они на мне, черт возьми, а теперь знать меня не хотят), выскакиваю из кабины и натыкаюсь на нее, стоит, уставившись на меня, как бычок распалившийся, простите за сравнение, а глаза ее цыганские так и вонзились в перстень с красным камешком, он и сейчас у меня на пальце, вот этот самый; я давай насвистывать и на часы гляжу, чтоб она видела, что они у меня золотые, часы-то сплыли три месяца назад, когда нужно было оплатить счет за покрышки; глядим мы друг на друга, и обоих словно током дернуло, мы после друг другу в разговоре сознались; и я думаю про себя: у нас с этой женщиной есть что-то общее, нас кровь друг к другу зовет, плоть и кровь, и что бы между нами ни стояло, а она должна быть моей, пусть ее охраняет хоть взвод Республиканской гвардии, пусть у нее есть муж, какая разница, на божьем свете всегда были рогоносцы, и, если одним станет больше, от тяжести башки этого вола земля не расколется. Подхожу я прямо к ней и начинаю не спеша и с важностью, как министр какой-нибудь: откуда, мол, я вас знаю? Мы уже встречались где-то и даже разговаривали. А она мне в ответ ледяным голосом, что с водителями грузовиков не знается, но глаза-то были не ледяные, взгляд мягкий, как лисий мех, а я ей: водитель грузовика? Я не водитель – не потому что считаю это занятие зазорным, но потому, что могу показать ей караван таких грузовиков, и все мои, а еще у меня есть усадьба и своя земля в Лезирии, я предприниматель, коммерсант и землевладелец, так-то вот. Она как в рот воды набрала, а я ей и то, и ce, плету себе, слава богу, всегда умел договориться с женщинами, а лучш, е было бы, чтобы я умел договориться с этой бандой мерзавцев, накинувших мне петлю на шею; но они просчитаются, ох как просчитаются, им и на этот раз не удастся втоптать меня в грязь.
(Меньше месяца назад Зе Мигел надеялся, что уговорит кредиторов подождать еще, потому что в воздухе пахло новой войной и он рассчитывал поправить свои дела, а им за отсрочку готов был заплатить любые проценты.)
Заливался как соловей, выдал па самом высшем уровне: мол, дома у меня не жизнь, а сущий ад, собираюсь разводиться, самое сложное – церковные дела, но все можно уладить, были бы деньги, люди рождены для счастья, вручил ей визитную карточку, просил позвонить, сам не знаю, что плел; открываю бумажник, набитый сплошь тысчонками, она прямо побелела, черт побери! Физиономия ее цыганская стала белее муки, а глазищи как фонари, так и горят; оцепенела, словно кролик, когда он, перебегая дорогу, попадает под свет фар. Вижу, момент благоприятный, она так и млеет, и, не теряя времени, приглашаю ее пообедать в Гинжале, посидели бы уютно в отдельном кабинете, поговорили бы о жизни, можно же быть просто друзьями; и когда я выдал ей весь романс, то да ce, да разное всякое, гляжу – она уже готова кричать: да здравствует свобода, и плевать ей и на семью, и на визит, хотя ехала она в Сетубал в гости, сама сказала; и стала мягкая, как крем, хоть языком ее слизни, а я-то уже распалился, руки дрожат, во всем теле дрожь, да и сейчас так, стоит только вспомнить эту кобылку: вот уж на ком погарцуешь всласть!
Мои руки все еще помнят ее, черт побери! Всю ее помнят, я ее выучилнаизусть, лучше, чем правила движения, когда сдавал на водителя – тогда я знал, какие мне зададут вопросы, но ни разу за всю мою жизнь, за эту жизнь, которую прожил я королем, сам сотворил, сам загубил – а каком ценой, и сам не скажу, сколько потратил смелости, сколько хитрости лисьей, сколько прыти конской, сколько лживости змеиной, сколько всего и всякого сколько, – никогда еще не знал другой такой искусницы в любовных утехах, сладко до боли, путешествие без конца и без точного маршрута, и каждый раз все у нее по-другому, словно россыпь карт игральных либо россыпь звезд по небу, а небо – тот ломберный стол, где от рук твоих ничего не зависит.