Белокурые бестии
Шрифт:
Главный редактор «БУ» Сеня Загоскин сразу же посоветовал Марусе обратиться к его дяде, Самуилу Гердту, который был театральным художником, в свое время работал с Михоэлсом, а в пятидесятые годы, наверняка, знал Штама, так как некоторое время был близок с группой ленинградских художников, возглавляемой неким Маресьевым, к которой также примыкал и Штам. По словам Сени, у его дяди, Самуила Иосифовича, в свое время был по-настоящему большой талант, но он его постепенно разменял по мелочам, работая сначала в театре, а потом в кино. Сам Сеня сейчас не мог ему даже позвонить, потому что с ним поссорился, причем до такой степени, что и Марусе он не советовал в разговоре с его дядей даже упоминать его имя, она могла обратиться к нему просто как журналист, собирающий материалы для статьи о Штаме.
Самуил Иосифович уже двадцать пять лет безвыездно жил в деревянном маленьком домике в Вырице, переехать куда в свое время он был вынужден из-за редкой болезни крови, требующей повышенного содержания кислорода в воздухе. Пару лет назад Сеня, еще будучи
Все это Сеня сообщил Марусе просто так, на всякий случай, чтобы она все это учла, ибо одно неосторожное слово с ее стороны, которое каким-то образом вызвало бы у Самуила Иосифовича ассоциации с его племянником, могло серьезно повредить делу, и она рисковала уже никогда не получить ценных сведений о замечательном ленинградском поэте, которые таким образом и вовсе останутся не известными потомкам.
В Вырице Самуил Иосифович Гердт жил в небольшом домике на берегу озера с женой Ксюшей и собакой, Ксюша была лет на тридцать младше Самуила Иосифовича и очень хорошо готовила. Маруся приезжала к Самуилу Иосифовичу несколько раз, и ее там всегда очень хорошо кормили, причем не один, а два или три раза, когда она задерживалась допоздна. Поэтому она не совсем понимала и вообще с трудом могла себе представить, как и почему Самуил Иосифович кормил своего племянника исключительно холодцом, да и против марусиных звонков по телефону в Петербург и в Москву он тоже никогда не возражал, и даже пару раз сам предложил ей позвонить в Париж, чего ей и мама никогда не разрешала.
Самуил Иосифович, действительно, какое-то время был знаком и с Маресьевым, и с его окружением, поэтому и Роальда Штама он тоже знал довольно хорошо, хотя сам в эту группу он никогда не входил, потому что все это были, конечно, «очень темпераментные и талантливые люди», но совершенно деклассированные и неуправляемые, он же сам в то время заканчивал Академию Художеств, поэтому он с ними иногда общался, но знакомство его было, скорее, шапочным, и поверхностным. Роальд Штам, по его словам, был юноша с очень бледным одухотворенным лицом и чрезвычайно начитанный и эрудированный, до такой степени, что подобного рода эрудитов в дальнейшем в своей жизни ему уже редко когда приходилось встречать. А встречался он со многими: и с Михоэлсом, у которого даже какое-то время успел поработать в театре художником, и с Шостаковичем, и с Прокофьевым, и с Тарковскими, с отцом и с сыном, и с Окуджавой, который даже некоторое время, как и Сеня, жил у него здесь в доме, и с Высоцким, который, по его словам, был человеком очень непростым и скрытным, с Никитой Михалковым, с Кончаловским, с Акимовым, и с Вертинским, когда тот только что вернулся в Союз, и еще много-много с кем…
Соломон Михоэлс, например, был тоже очень и очень непростой человек и с очень развитым чувством юмора. Он рассказывал Самуилу Иосифовичу, как незадолго до него у них в театре работал один народный артист, который к приходу Самуила Иосифовича уже год как умер от бесконечных запоев, он вообще последние годы жизни очень много пил и даже на сцену выходил в нетрезвом виде, текст читал кое-как, да и память у него была плохая, слов не помнил, суфлеры с ним намучились.
А все дело в том, что в тридцатые годы проводилась такая кампания, когда каждому из видных деятелей искусств того времени поручалось пойти на какой-нибудь завод и отобрать там у станка несколько потенциальных гениев, так как предполагалось, что таковые могут существовать только в рабочей среде. Эта обязанность была возложена и на Станиславского, а тот, недолго думая, отправился на какой-то завод, вошел в цех, подошел к первому попавшемуся слесарю, попросил ему почитать что-нибудь на память, ну тот ему и прочитал что-то вроде «Однажды в студеную зимнюю пору», три первые строчки, которые он помнил, а Константин Сергеевич, чтобы долго по цеху не ходить, сразу же и сказал: «Вот, настоящий выдающийся талант, сразу видно, у этого молодого человека недюжинные способности, ему надо обязательно учиться и работать над собой, шлифовать свое дарование!». Этого слесаря и отправили сразу же в Москву учиться, а потом во МХАТ, а потом, так как фамилия его была то Синдлер, то ли Шифман, по разнарядке в театр Михоэлса, он к тому времени был уже народным
— Я на всех вас положил! — причем с ударением на втором слоге, — Меня сам Константин Сергеевич признал, а ваше мнение мне до лампочки!
Все знакомые Самуила Иосифовича были в основном из музыкально-театральной среды, так как долгое время он работал в театре художником, оформлял спектакли, а потом как-то незаметно перешел в кино, где уже делал костюмы, главным образом, к экранизациям русской классики. Он даже был членом Союза кинематографистов, а в Союз художников его так и не приняли.
Самуил Иосифович сразу же пообещал рассказать Марусе кое-что интересное про Роальда Штама, но всякий раз свой рассказ он начинал как-то очень издалека, забираясь в самую глубину своего детства. Он рассказывал Марусе о том, как он впервые решил стать художником, потому что, когда он еще был совсем маленьким, он шел по Невскому и увидел в витрине магазина огромную старинную картину, на которой были нарисованы какие-то сказочные львы и птицы, вот тогда он почему-то и сказал себе: «Когда я вырасту, я стану художником.» В детстве он вообще очень любил рисовать, правда, от запаха краски ему часто становилось плохо, и он начинал задыхаться, поэтому у него над кроваткой висела маленькая светелочка. Его дед был главным раввином Петербурга, а отец был часовым мастером, мать вообще нигде не работала, а сидела с детьми, с его старшей сестрой и с ним. Сестра у него была очень красивая, у нее было много поклонников, и она часто брала его с собой в Эрмитаж и в Русский музей на художественные выставки, там он и увидел впервые полотна Рембрандта, Тициана, Рубенса, Нестерова, Перова и Левитана… У Самуила Иосифовича в доме тоже висело несколько его небольших работ, в основном, это были пейзажи, чем-то отдаленно напоминавшие пейзажи Левитана.
А потом, в тридцать пятом году, отца арестовали, а их с матерью и сестрой сослали во Фрунзе, где тогда был очень странный состав ссыльных, и можно было встретить самых невероятных людей, от рядовых инженеров, врачей и учителей до внуков Льва Толстого и Мережковского, учеников Блаватской, бывших офицеров белой армии, монархистов, буденновцев, последователей Кропоткина, махновцев, антропософов, православных, оккультистов, меньшевиков, в общем, кого там только не было. Эта разношерстная среда самым неожиданным образом подействовала на Самуила Иосифовича, и именно там он впервые стал приобщаться к искусству, впервые услышал многие имена, Мережковского, например, или же Соловьева, о существовании которых в иных условиях он, наверняка, узнал бы на тридцать-сорок лет позже. Там же он впервые начал заниматься живописью под руководством внучатой племянницы Нестерова, которая потом и дала ему рекомендательное письмо в театр Соломона Михоэлса, который, в свою очередь, поспособствовал его поступлению в Академию Художеств, что по тем временам для сына репрессированного из числа ссыльных казалось почти невероятным.
Примерно же через год после поступления в Академию, его как-то вызвали к декану их факультета и предложили выступить на собрании с обличительной речью в русле пропагандистской кампании, связанной с известным «делом врачей», его кандидатура для такой речи, по мнению декана, была наиболее подходящей из-за его имени и фамилии. Но Самуил Иосифович отказался и до сих пор очень гордился этим, потому что тогда он стоял перед очень серьезным и рискованным выбором, так как последствия его отказа могли быть самые непредсказуемые. Но он все равно сказал декану, что пусть лучше они доложат вышестоящему начальству, что у него не все в порядке с головой, и на него положиться нельзя, а он пока, для отвода глаз, возьмет академотпуск, как бы по состоянию здоровья. В результате декан почему-то неожиданно пошел ему навстречу, и Самуил Иосифович тогда целый год не учился в Академии, а работал в детском саду художником и вел там кружок рисования, в том числе и здесь, неподалеку, в Вырице, куда детские сады тогда выезжали на лето.
В дальнейшем он все-таки сумел вернуться в Академию и даже ее закончить. Само обучение в Академии оставило в памяти Самуила Иосифовича противоречивые чувства. С одной стороны, там были неплохие художники, профессионалы, которые сумели ему поставить руку, и эти навыки очень пригодились ему в дальнейшем, с другой стороны, ему явно тогда не хватало общеобразовательных дисциплин, знакомства с новейшими течениями искусства, с многими из которых он познакомился впервые чуть ли не тогда, когда ушел на пенсию, то есть буквально лет пятнадцать назад, а с некоторыми — и еще позже, только после начала перестройки и наступления гласности, поэтому, долгое время занимаясь живописью, он почти ничего не слышал ни о кубистах, ни о постимпрессионистах, ни об экспрессионистах, не говоря уже о каких-нибудь там дадаистах и сюрреалистах, с их работами, хотя бы в виде репродукций, он сумел познакомиться гораздо позднее и очень об этом жалел. В Академии их учили в основном на образцах либо глубокой древности и Возрождения, либо Брюллова и передвижников, даже Мир Искусства там никогда никто не упоминал. Самуил Иосифович очень завидовал Марусе, что она была в Париже и видела Лувр, где ему так и не удалось побывать.