Белые птицы детства
Шрифт:
— А может, вот этот? — показывает отец на кортик в коричневых ножнах.
— Нет, — Серёжа качает головой. Он уже знает, что самый лучший в мире кортик у него в руках.
Они выходят на улицу, и щедрое солнце встречает их ослепительными лучами, которые нестерпимо отражаются в рыжих металлических заклёпках на ножнах Серёжиного кортика.
Ему очень хочется, просто сил нет терпеть, прицепить кортик к поясу и так пройти по улицам Белогорска, и так появиться перед Валей и Наташей.
— Па-ап, — тянет он отца за руку, — давай привяжем кортик.
— Подожди, — отмахивается отец, и они с матерью
Серёжа даже не заметил, как они вновь оказались у больничных ворот, и только когда мать каким-то особенным голосом позвала его, он как бы пришёл в себя и, на мгновение забыв о кортике, бросился к ней, только теперь поняв, что пришла минута прощаться.
Потом он часто вспоминал запах материных рук и никак не мог вспомнить, чем же таким особенным они пахли, что и но прошествии многих десятилетий не выветрился этот запах, не истончился среди множества других.
— Ты слушайся отца, — дрожащим голосом сказала мать, — особенно в дороге... И не вздумай кататься в метро, как в прошлый раз... А я скоро приеду... Очень скоро... А теперь идите. Вам ещё надо собрать вещи и не опоздать на автобус в Симферополь... Идите...
И они пошли, часто оглядываясь, и всякий раз мать слабо махала им красным платочком, который потом прижимала к лицу. И кортик, о котором Серёжа уже вспомнил, тепло тяжелил руку, обещая впереди много сладких минут.
— Сча-астливо-о! — слабо крикнула им мать, и голос ее, срывающийся, одинокий среди гор и чужих людей, легко растаял в воздухе, тихо растворился в глубоком пространстве — между небом и землёй.
ВСТРЕЧА
«Вот и дома, вот и дома, вот и дома», -сухо и резко отстукивают колёса, и вагон сильно мотает на пристанционных стрелках, за окном мелькает водонапорная башня из красного кирпича, маленькие зелёные киоски, и, наконец, всё замирает. Проводник с трудом открывает тяжёлую дверь, поднимает металлическую площадку и, первым тяжело ступив на землю, добродушно командует:
— Выходи!
— Серёжа, осторожнее, — с некоторым опозданием предупреждает отец, потому что Серёжа уже скатывается по ступеням и стоит на такой родной и тёплой земле. Он стоит и видит, как, неловко припрыгивая, от вокзала к ним спешит дедушка, уже издалека приветливо улыбаясь в пышные рыжие усы, а через несколько секунд чувствует, как эти самые усы больно и щекотно царапают его щёку.
— Ну, слава богу, добрались,— говорит дедушка, крепко обнимая отца, потом опять Серёжу, и удивлённо прибавляет: — А и вырос же ты, Серёжка, скоро меня догонишь.
И Серёжа, невольно выпрямляясь гибкой спиной, впервые чувствует, что и в самом деле подрос за это лето.
— Деда, а ты на лошади приехал?
— На лошади, а то на чём же ещё?
— А на какой лошади, деда?
— На Стрелке, — отвечает дедушка и, повернувшись к отцу, с глубоким вздохом сообщает: — Плехеев-то, Степан Акимович, приказал долго жить... В два дня скончался. Ну а при конюшне теперь я вместо него.
Серёжа не понял, что случилось с дедом Плехеевым, он не мог сосредоточиться мыслями на чём-то одном, потому что ему сразу же, сейчас, хотелось узнать обо всём, что произошло в Озёрных Ключах.
—
— Как это что? — удивился дед,— работает. Вымахал твой Перстень. Нынче на нём колхозное стадо пасут.
Дедушка и отец улыбаются, а Серёжа припоминает: после смерти первого Перстня у Лёльки появился новый жеребёнок, как две капли воды похожий на первого, даже белая полоска у него была тоже на задней правой ноге. И Серёжа, увидев выбегающего из конюшни жеребёнка, упросил деда Плехеева назвать его Перстнем. И вот теперь этот жеребёнок стал лошадью и на нём даже пасут коров.
— А кто его объезжал? — ревниво спрашивает Серёжа.
— У нас один специалист но этой части,— отвечает дед,— он и верхом его объездил, и в оглоблях приучил ходить.
«Специалист по этой части» — Витька Зорин, и Серёже становится немного обидно, что Витька обучил Перстня без него.
В это время они сворачивают с перрона, и сразу за станционным домиком Серёжа видит привязанную к забору Стрелку, ходок, набитый уже слежавшимся сеном, Веру и какой-то рыжий комок, стремительно несущийся на него. Серёжа споткнулся и замер, и в следующий миг две лапы упёрлись в его грудь, лицо обдало жарким дыханием, и горячий язык шершаво скользнул по щеке.
— Верный! — Голос у Серёжи перехватило, он обнял собаку, присел на корточки, пряча глаза от подбежавшей сестры.— Узнал, Вер-рный, узна-ал...
И на этот раз никто и ничего ему не сказал, даже Вера забыла сделать замечание о том, что нельзя обниматься с собаками. И вообще за лето она стала немного чужой, а главное — её голова поравнялась с плечом отца, до которого Серёже надо было ещё порядочно расти.
— Приехал? — спросила сестра и поцеловала Серёжу, и он неожиданно остро почувствовал, как знакомо и радостно пахнет от неё домом, луговым сеном, мылом и ещё чем-то таким, мягким и знакомым, что он не мог вспомнить, да и, пожалуй, знать.
— Знаешь, какая Москва?! — сразу же говорит Серёжа. — Там вот такие дома... — Он смотрит высоко вверх. — И столько людей, что на каждого не успеешь посмотреть. А в метро вначале чёрная лента, потом из неё делаются ступеньки, а рядом едут перила.
— Что-о, — перебивает Вера, — как это они едут?
— Ну, там такая полоска, тоже чёрная и гладкая, за неё надо держаться...
Серёжа, сбиваясь и подыскивая подходящие слова, рассказывает Вере о Москве, и когда он доходит до самого, как казалось ему, главного места, сестра вдруг останавливается, пристально смотрит на него и тихо спрашивает:
— А в Мавзолее ты был?
Серёжа сникает и опускает голову:
— Не-ет, мы не успели...
— Тогда не хвались. А Валька Никулина была. Её в Артек как отличницу отправили и в Мавзолей водили. Она рассказывает... Знаешь, как она рассказывает...
— Вера, Серёжа, — окликает отец, — пора ехать.
— Ладно, я тебе потом расскажу, — обещает Вера, а Серёжа начинает тихо ненавидеть эту Вальку Никулину, которая всегда ходит в чистой коричневой форме.
И никто: ни дедушка, ни отец, ни Вера — почему-то не говорят о матери. Серёжа, с удивлением обнаружив это, тут же сообщает: