Бенефис
Шрифт:
— Что вы думаете о моей стране, о Советском Союзе? — спросил шофер, обернувшись ко мне.
— Я был бы благодарен, если бы вы смотрели на дорогу.
— Не беспокойтесь, я давно вожу машину.
После чего я сказал, что многое из виденного произвело на меня впечатление. Великая страна, что и говорить.
В зеркале я увидел, как на круглом лице Левитанского изобразилась приятная улыбка, обнажившая щербатые зубы. Улыбался он, похоже, одними губами. Теперь, когда он открыл свое полуеврейское происхождение, я бы сказал, что он больше похож на еврея, чем на славянина, и в еще большем раздоре с жизнью, чем казалось раньше.
— А наш строй — коммунизм?
Я с оглядкой — не хотел задеть его — ответил:
— Буду с вами откровенен. Я видел много необычного, даже вдохновляющего, но я сторонник более полной свободы личности, а здесь она, по моим наблюдениям, слишком ограничена. Видит Бог, Америка тоже не без недостатков, и серьезных, однако у нас, по крайней мере, критика не под запретом, если вы понимаете, о чем я. Мой отец часто повторял: «Билль о правах не оспоришь» [34] . У нас открытое общество, и это обеспечивает свободу выбора, по крайней мере, в теории.
34
Билль о правах — первые десять поправок к американской Конституции (она была принята в 1791 г.), гарантирующие основные права граждан.
— Коммунизм как политическая система лучше во всех отношениях, — Левитанский явно не кривил душой, — хотя на нынешней стадии он осуществлен далеко не полностью. В настоящее время… — Он сглотнул, задумался и не закончил фразу. А вместо этого сказал: — Наша революция — великое и святое дело. Мне нравятся ранние годы советской истории, увлечение идеалистическим коммунизмом, великая победа над буржуазией и империалистическими силами. В одну ночь все угнетенные массы поднялись. Пастернак назвал революцию «великолепной хирургией». Евгений Замятин — может быть, вы читали его книги — говорил, что революционный огонь пожирает землю, но в этом огне родится новая жизнь. Многие наши поэты так считали.
Я не спорил — каждому свое, и революция тоже своя.
— Вы сказали, — Левитанский снова посмотрел на меня в зеркале, — что хотите написать о своей поездке. Ваши статьи будут о политике или нет?
— Я задумал написать ряд статей о московских музеях для американского туристического журнала. Я специализируюсь на темах такого рода. Я, что называется, свободный журналист. — Я виновато засмеялся. Странно, как смещаются акценты в чужой стране.
Левитанский вежливо посмеялся вместе со мной, но вдруг оборвал смех.
— Я хотел бы знать точно, что значит свободный журналист?
Я объяснил.
— Сверх того я понемногу редактирую. Недавно издал поэтическую антологию и антологию эссе, обе для старшеклассников.
— И у нас есть свободные журналисты. Я тоже писатель, — торжественно объявил Левитанский.
— Вот как? Вы хотите сказать, литературный переводчик?
— Переводчик — моя профессия, но я и сам пишу.
— В таком случае вы зарабатываете тремя способами: пишете, переводите и работаете на такси?
— Вообще-то я не работаю на такси.
— А что вы сейчас переводите?
Шофер прокашлялся.
— Сейчас я ничего не перевожу.
— А что вы пишете?
— Рассказы.
— Вот как? В каком роде, позволено будет спросить?
— Небольшие, короткие рассказы из жизни, в таком
— Вы что-нибудь опубликовали?
Он, как мне показалось, хотел обернуться — посмотреть мне в глаза, но вместо этого полез в карман рубашки. Я протянул ему мои американские сигареты. Он вытряхнул сигарету из пачки, закурил, медленно выдыхал дым.
— Кое-что опубликовал, но уже давно. По правде говоря, — он вздохнул, — сейчас я пишу в стол. Вам знакомо это выражение? Вам известно, что Исаак Бабель называл себя мастером в жанре молчания?
— Довелось слышать, — я не знал, что еще сказать.
— Мыши — вот кто мог бы читать и критиковать мои рассказы, те, что они не успели съесть и обсыпать катышками… — горестно сказал Левитанский. — И это — лучшая критика.
— Мне очень жаль.
— А вот и Чеховский музей.
Я наклонился к нему, чтобы расплатиться, и опрометчиво добавил рубль на чай. Он вспыхнул:
— Я — советский гражданин. — Он всунул рубль обратно мне в руку.
— Считайте, что это оплошность, — извинился я. — Я не хотел вас обидеть.
— Хиросима, Нагасаки, — глумливо выкрикнул он, и «Волга» унеслась, изрыгая клубы дыма. — Агрессор, напал на несчастный народ Вьетнама.
— Я-то тут при чем? — крикнул я ему вслед.
Полтора часа спустя, когда, расписавшись в книге посетителей, я вышел из музея, в глаза мне бросился человек, куривший под липой по другую сторону улицы. Рядом было припарковано такси. Мы уставились друг на друга, поначалу я не узнал Левитанского, но он, дружелюбно кивнув мне, закричал: «Привет! Привет!» Махал рукой, широко улыбался. Густую шевелюру он пригладил, облачился в просторный темный пиджак, рубашку без галстука и мешковатые брюки. Сквозь ремешки сандалий просвечивали носки в красно-бело-синюю полоску.
Он меня простил, подумал я.
— И я вас приветствую, — сказал я, пересекая улицу.
— Как вам понравился Чеховский музей?
— Очень понравился. Записал много интересного. Знаете, что я там увидел? Черную шляпу и пенсне — те, в которых его так часто фотографировали. Это так трогает.
Левитанский вытер слезу, чем меня весьма удивил. Казалось, передо мной другой человек — так он переменился. Странное дело: незнакомый человек рассказывает что-то о себе и уже в ходе разговора ты смотришь на него другими глазами. Таксист становится писателем, пусть даже не профессиональным. Во всяком случае, теперь он для меня был в первую очередь писатель.
— Я был груб, извините, — сказал Левитанский. — Для меня сейчас не самое прекрасное время — «Это было самое прекрасное время, это было самое злосчастное время» [35] .
— Если вы простили мой невольный промах… Не могли бы вы отвезти меня к «Метрополю» или вы оказались здесь случайно?
Я оглянулся, посмотрел — не вышел ли кто вслед за мной из музея.
— Если вы наймете меня, я отвезу вас, но сначала хочу показать вам кое-что интересное.
Он сунул руку в окно такси и вытащил оттуда плоский пакет в оберточной бумаге, обвязанной красной бечевкой.
35
Так начинается «Повесть о двух городах» Чарльза Диккенса. Речь идет о событиях Великой французской революции.