Бенефис
Шрифт:
— Я не рассказал вам о том, что вы заставили меня испытать вчера. К сожалению, вы застигли меня врасплох, — оправдывался я.
Левитанский почесывал одну руку костяшками другой.
— Как вы узнали мой адрес?
Я достал из кармана аккуратно свернутую обертку рукописи.
— Вот он: Ново-Остаповская улица, четыреста восемьдесят восемь, квартира пятьдесят девять. Я приехал на такси.
— Я забыл, что на обертке был адрес.
Возможно, и так, подумал я.
Тем не менее, чтобы войти, мне только что не пришлось просунуть ногу в дверь. Я не слишком уверенно
— А вы не ошиблись квартирой?
— Думаю, не ошибся. Если господин Левитанский живет здесь, то нет. Я пришел поговорить с ним о его… его рукописи.
Глаза ее потемнели, лицо, напротив, побледнело. Однако она тут же впустила меня в квартиру и закрыла за мной дверь.
— Левитанский, выйди! — позвала она. Впрочем, тон ее давал понять, что выходить не стоит.
Левитанский вышел, рубашка, брюки, трехцветные носки на нем были те же, что и накануне. Поначалу на его настороженном, усталом лице изобразилась скука. Скрыть волнение тем не менее ему не удалось: его загоревшиеся глаза обегали мое лицо.
— А вот и вы, — сказал Левитанский.
Господи, подумал я, он что, ожидал меня?
— Я пришел поговорить с вами накоротке, если вы не против, — сказал я. — Мне хочется высказать, что я думаю о рассказах, которые вы любезно дали мне прочесть.
Он что-то бросил жене, она так же отрывисто ответила ему.
— Я хочу представить вам мою жену Ирину Филипповну Левитанскую, она — биохимик. Терпения у нее много, хоть она и не святая.
Миловидная женщина лет двадцати восьми, чуть тяжеловатая, в тапочках и будничном платье, робко улыбнулась мне. Из-под юбки у нее высовывалась комбинация. По-английски она говорила с легким британским акцентом.
— Рада познакомиться.
Если и так, то она удачно это скрывала. Она вставила ноги в черные лодочки, надела браслет, закурила зажатую в углу рта сигарету. Красивые руки и ноги, темные волосы, короткая стрижка. Губы стиснуты, лицо помертвело — такое у меня сложилось впечатление.
— Забегу к Ковалевским, в соседнюю квартиру, — сказала она.
— Не я тому причиной, надо надеяться? Я всего-то и хотел сказать…
— Они живут за стеной. — Левитанский скорчил гримасу. — А стены у нас тонкие. — И он постучал костяшкой пальца по полой стене.
Я дал понять, что меня это удручает.
— Прошу вас, не задерживайтесь, — сказала Ирина. — Я боюсь.
Кого — уж не меня ли? Агент ЦРУ Говард Гарвитц — со смеху живот надорвешь!
Тесная гостиная была довольно уютной, однако Левитанский жестом пригласил меня пройти в кабинет. Предложил сладковатый коньяк, разлив его в стаканы для виски, после чего опустился на край стула напротив, клокотавшая в нем энергия, казалось, вот-вот выплеснется наружу. На миг мне померещилось, что его стул того и гляди снимется с места и взлетит.
Если так, пусть летит без меня.
— Я
— Чеховского калибра — лучшей похвалы быть не может. — Левитанский обнажил в улыбке испорченные зубы. — Маяковский, наш советский поэт, писал, что Чехов описывает мир мощно и радостно. Хотелось бы мне, чтобы и Левитанский мог быть радостным в жизни и творчестве. — Он, как мне показалось, посмотрел на затянутое шторой окно, впрочем, возможно, он просто смотрел в пространство, после чего сказал, по всей вероятности подбадривая себя: — По-русски стиль у меня превосходный — точный, емкий, пронизанный юмором. На английский меня, наверное, перевести трудно — ваш язык недостаточно богат.
— Мне доводилось слышать такое мнение. Справедливости ради должен сказать, что у меня есть известные оговорки, впрочем, кто и когда принимал произведения, являющиеся плодом вымысла, безоговорочно?
— У меня и у самого есть кое-какие оговорки.
Услышав такое признание, я не стал излагать свои претензии. Меня заинтересовал портрет на книжном шкафу, и я спросил, кто это.
— Лицо этого человека мне знакомо. У него, я бы сказал, глаза поэта.
— Не только глаза, но и голос. Это портрет Бориса Пастернака в молодости. А вон там, на стене, Маяковский. Тоже замечательный поэт, необузданный, жизнелюбивый, неврастеничный, он любил революцию. Говорил: «Моя революция». Считал ее святой прачкой, отмывающей землю от грязи. Позже, к сожалению, он разочаровался в революции и застрелился.
— Я читал про это.
— Ему хочется, писал он, чтобы родная страна его поняла, а если нет, он пройдет над ней стороной, как проходит косой дождь.
— Вам не удалось прочитать «Доктора Живаго»?
— Удалось. — Писатель вздохнул и начал, как я догадался, читать по-русски какие-то стихи наизусть.
— Это стихи Пастернака, обращенные к Марине Цветаевой, советскому поэту, другу Пастернака. — Левитанский двигал по столу туда-сюда пачку сигарет. — Конец ее был трагическим.
— У вас нет фотографии Осипа Мандельштама? — несколько поколебавшись, спросил я.
Левитанского мой вопрос поразил: можно подумать, мы только что познакомились.
— Вы читали Мандельштама?
— Всего несколько его стихотворений в одной антологии.
— Он — наш лучший поэт… святой… погиб, как и многие другие. Его фотографию моя жена не повесила.
— Я пришел к вам, — сказал я, с минуту помолчав, — потому что мне хотелось выразить вам сочувствие и уважение.
Левитанский щелчком ногтя зажег спичку. И, так и не закурив, погасил ее, рука его при этом тряслась.