Берег любви
Шрифт:
– Только внимательно слушайте, если уж вы к делу причастны... Это, наверное, вы тут корпуса привязывали?
Корпус номер один под каким градусом стоит? Красный уголок и половина комнат - куда у вас окнами смотрят?
– А куда?
– Важного товарища это, видно, заинтересовало.
– В степь, под нордовые ветры! Утром встанет шахтор - не увидит, как и солнце всходит. Приехал на море полюбоваться, а вы его к морю спиной, к солнцу затылком...
– С моря, с солнечной стороны, ведь припекать будет.
Да и море, если разобраться, оно шахтеру, извините, до лампочки... Ему прежде всего отоспаться бы здесь после трудов праведных...
– То-то вы и позаботились! Столовую планируете на две смены, на ногах придется ждать очереди, торчать у кого-то за плечами... А в корпусах? На весь этаж один туалет, да и тот в самом конце коридора! Ничего себе комфорт.
Ночная пробежечка рысью по коридору п кальсонах...
Приезжий даже носом повел от такого натурализма.
– Тут, возможно, мы чего-то и недодумали.
– А кто же за вас будет додумывать? Для чего поставлены?
Приезжий вдруг ощетинился:
– Да что вы мне здесь экзамен устраиваете? Кто вам дал право так со мной разговаривать? Собственно, кто вы такой?
– Рабочий класс я, вот кто.- Ягнич сощурился, только маленькие, колючие глазки посверкивали из-под бровей.- Скоро сорок лет как на море в этом самом рабочем чине-звании!..
В этот момент подбежал откуда-то прораб, запыхавшийся, испуганный. Юлой завертелся возле министерского представителя, принялся извиняться, подхватил, повел показывать стройплощадку. А тут как раз и начальник строительства подкатил. И первый разговор, состоявшийся между ними, касался Ягничевой персоны.
– Что это у вас за старик?
– кивнул приезжий в сторону орионца.Ядовитый какой-то дед!
– Это наш дед,- извинительно улыбнулся начальник строительства.- Да и не совсем он чтобы уж дед... Точнее сказать бы, человек зрелого возраста, мастер...
– Критикан какой-то... Вот такие как раз анонимками и засыпают разные инстанции.
– Этого за нашим не водится. А что правду в глаза скажет - такая уж натура.
– Отпустили бы вы его на заслуженный отдых... По собственному желанию, а?
– Да можно бы! Только нам без него ну никак, Степан Петрович... Позарез нужен.
– Смотрите. Вам виднее. Только чтоб потом но плакались, когда в "Правду" про комплекс накалякает. Про ваши неполадки...
Начальник строительства заверил, что до этого дело не дойдет.
А Ягнич том временем уже стоял спиной к ним, лицом к морю, к лайбе.
После работы он имеет привычку пройтись вдоль берега, посмотреть, что море выбрасывает. Трудится оно без устали. То выбросит тебе черную купу морской травы - камки со слизистыми водорослями, то медузу, то кучу ракушек-мидий, то чье-то разъеденное солью трикотажное тряпье... Белые чайки проносятся над берегом, над Ягничем. Иногда промелькнет в воспоминаниях что-то давнишнее. Прибой, сверкающий у ног. Камни, поседевшие от морской соли. И ты на них, молодой, с кем-то в обнимку сидишь... Неужели все это ушло и никогда не вернется к тебе, в эту действительность, к этим птицам и этим дням, к звездным кураовским ночам?
Прогуливаясь, Ягнич доходит иногда до Коршаковой хаты. Одна стоит, на отшибе, среди песчаных дюн, возле причала рыбацкой бригады. Кролики бегают, утки да гуси кучами снега белеют в бурьянах. Рыбачьи снасти сушатся, развешанные на кольях. А возле хаты сам дед Коршак чтото починяет, налаживает сеть либо просто сидит в раздумье, отдыхает.
– Ну как,
– Что-то ни шпионов, ни тюльки...
С погранзаставой сторож в контакте, имеет даже медаль "За охрану государственных границ". Наверное, сто лет этому Коршаку: еще Ягнич мальчишкой был, а Коршак уже ходил по Кураевке в островерхой буденовке, делил землю да нагонял своими усищами страхи на мировой капитал. Давно стал стариком, в одиночестве живет, трудится, как прежде... Ягничу бросилось в глаза, как он изменился: зарос, залохматился, седые патлы веревочкой через лоб перевязаны, чтобы на глаза не падали. Иной раз, бывает, расщедрится. Пойдет не спеша, снимет несколько вяленых рыбин, что под крышей висят, нанизанные на жилку, поднесет тебе, угощая:
– Бери, Андрон, полакомимся.
– Не скучаете тут по людям, Иваныч?
– Да когда как... По ночам, вот как расшумится море, то, известное дело, лезут всякие мысли... Расплодилось люду, машины кругом урчат. Когда-то было в степи: этот чабан под одним небом, а тот - под другим, полдня шагай, пока от коша до коша доберешься... А нынче распахали все, заполонили как есть побережье.
– Для добрых людей земли хватит.
– Так-то оно так. Только между добрыми попадаются и хищники двуногие пропади они пропадом... В прошлом году откуда-то объявились, дельфинов подушили в сетках, ночью потом вытрусили их на косе,- Ягнича передернуло, как от боли, но Коршак не заметил этого.- И знают же, наверное, что дельфин, если запутается под водой в сетке, то ему конец, долго без воздуха не выживет, он ведь - как получеловек. Говорят, когда его тащат на берег опутанного сетками, он, словно дитя, плачет... Да кто же вы такие, душегубы?
– Думалось, после войны таких жестоких уже не будет... И сыт ведь, а жесток - почему?
Поговорят, а иной раз просто помолчат вместо, и снова пошагает Ягпич вразвалку вдоль побережья к комплексу.
На полпути, где на углаженном волной песке валяется выброшенное морем черное, будто обгоревшее, бревно из каких-то, возможно, кавказских, лесов, орионец остановится, сделает привал. Бревно кто-то выволок на песчаный пригорок, который по-здешнему называется джума. По вечерам послушает море, которое плещется у его ног, сычит волной, как электросварка. Если заглянуть в это время моряку в глаза, маленькие, острые лезвия, в них пе приметишь ни радости, ни грусти - лишь незримо живет в них тяжкая застылость мысли, сосредоточенной, устоявшейся, обращенной куда-то вон в ту синь и даль. И в такие тягучевязкие, как бы полуостановившиеся минуты, когда, кажется, и само время застыло, не движется, человек о чем-то все думает, не может не думать. О чем же?
Однажды сидел вот так в предвечерье на этом узловатом бревне и почему-то вдруг вспомнил с необычайной яркостью о бое быков - видел когда-то в молодости такое зрелище. Один раз видел и больше не захотел, не для него развлечение. Всем сердцем был на стороне того выращенного в темноте стойла черного красавца, что вылетел на арену, ослепленный солнцем, и в дикой ярости уже искал - с кем бы сразиться. Отродясь, видимо, не знал он страха, не ведал, что это такое, лишь отвага бушевала в нем.
Все для него сливалось в слепящем солнце - трибуны и те, которые дразнили, и хотя все, решительно все было против него, было сплошь враждебным, он не собирался отступать, этот благородный рыцарь корриды. Готов был биться со всеми, принять даже неравный бой, готов был, казалось, пронзить рогами самое солнце!