Бермудский треугольник
Шрифт:
«Вы чрезвычайно чувствительны, — повторил Андрей фразу главного редактора, которая осталась в сознании. — Русский ли я? Не армянин? Не француз? Нужно ли очень серьезно относиться к себе? Не взлезешь ли на алтарь?»
Это было невнятное чувство ощущать себя русским: его чувство русскости он не мог бы точно уловить и осознать в личных поступках. Он редко задумывался над этой кровной принадлежностью к одной нации, и лишь вспыльчивость, гнев и отходчивость, щедрость и непрактичность деда, которого поклонники и недоброжелатели считали истинным «русаком», Андрей частично
«Да, чрезвычайно чувствителен, и гора иронии», — вновь подумал со злорадством Андрей и явственно увидел убогую захламленную каморку на даче, недавно светло-пшеничные, ставшие зеленоватыми волосы Тани, свесившиеся в грязный таз, и увидел осеннее солнце в окнах физкультурного зала, приторно женственные движения головой и плечами изящного Виктора Викторовича, показывающего ученицам проход модели.
«Что же такое происходит со мной? Не гожусь в Алеши Карамазовы, ничего не могу ни забыть, ни простить! Ни казачонка, ни того пятнистого в наморднике, ни милицию, ни омоновцев! Не могу забыть ту стену стадиона и проклятое Бологово!..»
И с вырвавшимся гневом Андрей выругался, с размаха ударил по перилам ребром ладони, ненавидя всю нелепость, всю противоестественность сегодняшнего дня. Подымаясь по лестнице к своему этажу, он уже перескакивал через ступеньки с неподвольной нервной поспешностью и вдруг услышал сверху несильный вопль, почудилось, кто-то, слабея от боли, звал его:
— Андрей, Андрюшенька-а…
Когда он увидел на площадке восьмого этажа сгорбленного на ступеньках Василия Ильича с театрально протянутыми к нему руками, как если бы умолял о пощаде, то понял, что случилось что-то непредвиденное и опасное, и бросился наверх к нему, крича:
— Что? Что, Василий Ильич?
«Неужели еще что-то?.. — пронеслось в его голове. — Значит, правда, одно к одному?..»
Воздетое навстречу лицо Василия Ильича передергивалось, от рыданий седая голова тряслась, он повторял узким голосом:
— Ты посмотри, посмотри… что они наделали… Дверь в освещенную из конца в конец мастерскую была открытой, и Андрей вбежал в химический сернистый запах невыветрившейся гари, в такую знакомую ему мастерскую, изуродованную слепыми пустотами на стенах, дымно тлевшим костром, торчащими из него рамами изломанных картин. Он узнал только одну «Баррикаду», обугленные альбомы, увидел затоптанную в пол занавеску перед мольбертом, где раньше стояла недописанная «Катастрофа», и на этой занавеске отвратительные кольца человеческих испражнений.
— Так и знал — что-то случится!.. — выговорил со стоном Андрей. — Все одно к одному. Пришла беда, отворяй ворота! Сволочи, сволочи!
Все, разъятое и грубо увиденное сейчас в мастерской, все, что порой предчувствовал он после смерти Демидова. Это сознательное насилие, цинизм, надругательство вызвали в нем взрыв бешенства, удушающими лапами перехватили горло.
— Надо держать удары? Принимать удары? Спирин прав? — вслух заговорил через зубы Андрей, шагая по мастерской. — Удары? Чьи удары? Как их держать? Что-то мне чересчур
— Андрюшенька-а, — пробился к нему вибрирующий голос Василия Ильича. — Все же, может, в милицию надо? Господи, спаси и помоги, что делать, хоть убейся, хоть криком кричи…
Андрей попросил хрипло:
— Не надо кричать. — И обвел глазами разгромленную мастерскую. — Мы сейчас в комнате эха, Василий Ильич. Кричи, вопи, плачь — услышишь эхо. Никто не поможет. Никто. А что милиция? Что она? Убежден — та же комната эха. После девяносто третьего года я не верю никаким милициям!
Василий Ильич вскрикнул жалостливо:
— Ох, я же читал статьи-то твои!.. А недавно ты опять демократов этих и омоновцев… А кто ж искать бандитов будет?
— Помолчим, Василий Ильич, хорошо? Андрей обнял за плечи маленького сухонького Василия Ильича, и они начали ходить по мастерской в родственном единении несчастья, уже не говоря друг другу ни слова.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Поздним вечером Андрей позвонил Спирину и рассказал все, что случилось в мастерской Демидова, надеясь на опытный совет. Спирин, не интересуясь подробностями кражи, спросил:
— Ты вызывал милицию?
— Нет.
— Звонил в угрозыск?
— Нет.
— Идиотизм крепчал! Что до угрозыска, то старых сыщиков согласно хрен знает каким реформам — почти разогнали. Но среди молодых есть разные ребята. Попадаются и способные. Живем в Содоме, поэтому результат будет или не будет, все в густом тумане, но лучше хрен целых, хрен десятых, чем хрен без десятых.
— В результат не верю. Судя по газетам и ящику, почти никого не ловят. С милицией у меня отношения премилые. В последних статьях в «России» я вспомнил рыцарей девяносто третьего года. И были анонимные любезные звонки, обещали мне самую серьезную жизнь. Ты что замолчал, Тимур?
— Думаю.
— О чем? О моей нежной любви с милицией?
— Приходят не самые зрелые мысли, старик.
— А именно?
— Этот жлоб… как его… о котором ты мне говорил… Песков заявлялся в мастерскую Демидова?
— Не он один. Иногда мастерская превращалась в проходной двор. Дед любил возбудить публику.
— Я не про публику. А о продавцах и перекупщиках. Данной своры сейчас — вагон и маленькая вагонетка. Купят и перепродадут мать родну.
— Знаю, что у Пескова магазинчик возле Арбата. Дед изредка продавал ему пейзажи.
— Украденные картины в магазинчиках вряд ли продают.
— Подозреваешь Пескова, Тимур?
— Ни хрена подобного. Он на такое не пойдет. Впрямую. Но надо за что-то ухватиться. Не исключено — Песков обнюхивает мастерские и весь торгашеский гадюшник. И наверняка в курсе спроса и предложений. Пожалуй, начинать надо с него. Начнем, если прикажешь? Хоп?
— Каким образом?
— Из уважения к тебе. Адрес и телефон у меня есть. Его визитку ты мне дал. Не откладывая, завтра утром надо нанести визит и… что называется, побеседовать. Хотя в живописи я понимаю, как — енот. Лучше поехать бы вместе. Как ты?