Бернард Шоу
Шрифт:
Мы с женой давно спорили о том, чему отдать предпочтение в деятельности Шоу: жена видела его главное достижение в устной и письменной защите социализма, я же считал, что ему надлежало весь свой талант без остатка отдать театру. Жена спросила теперь у Шоу, что он считал более важным вкладом в культуру — свою пропаганду или свои пьесы. Вот ответ Шоу:
— Пропаганда каждому по плечу, а мои пьесы не мог написать никто другой. Написать их был мой долг — они часть моей натуры.
Жена ожидала другого ответа, но не добилась ничего, кроме признания, что время, ушедшее на «Справочник для образованной женщины», могло быть с большей пользой потрачено на сочинение пьес.
— Но на небесах, — упорствовала моя подруга, — какой род вашей деятельности заслужит, по-вашему, высшей оценки господа?
— Если бог вздумает выставлять оценки за мою деятельность, я не поручусь за наши с ним дальнейшие
ШОУ ДИКТУЕТ СВОЙ НЕКРОЛОГ
Би-Би-Си попросила меня составить и записать на пленку некролог Шоу, который в надлежащий момент будет передан по радио. Я зашел на Уайтхолл-Корт поговорить с Шоу на эту тему. «Но, черт возьми, я же еще жив!» — воскликнул хозяин. Чуть позже он подобрел: прочел, что я набросал, сделал несколько замечаний. Между прочим, сказал: «Нужно напомнить о том, что я снабдил больших актеров большим современным репертуаром, с которым может сравниться только шекспировское наследие».
Он был недоволен одним: я уделил недостаточное внимание его вкладу в науку и социологию. По моей просьбе он сам продиктовал недостающую часть некролога. Поразмыслив, я не стал включать это в окончательный текст [202] . Привожу здесь продиктованное целиком, как это было изложено самим Шоу:
«Когда Шоу задавали вопросы, касающиеся его славы, он отшучивался: «Слава? Какая слава? У меня их было пятнадцать штук». Он серьезно, с жаром доказывал, что является пионером в науке, а в лаборатории никогда не работал, потому что презирал лабораторную стряпню. Лабораторией ему «служил весь широкий мир, где ничто не подвластно его контролю, разве что собственный ум, да и то в самой незначительной степени».
202
Здесь уже не в первый раз заявляет о себе известная аполитичность X. Пирсона. В своей автобиографии, вышедшей в 1965 г. («Hesketh Pearson by Himself»), он так начинает разговор об истории написания биографии Шоу: «Я часто и с удовольствием подумывал о жизнеописании Шоу, но по разным причинам не мог решиться заговорить с ним на эту тему. В частности, я мало интересовался политикой и экономикой, а он ставил их превыше всего».
Политика это тоже наука, учил Шоу, с порога отвергая народоправие, где всеми помыкает всякий, невеждами командуют пошлые и честолюбивые авантюристы, которым достает глупости видеть в правительственной деятельности всемогущую и сладостную синекуру. Цивилизацию уже не раз поднимали из руин, в которые обращали ее демократические вояки. Истинная, действенная демократия, утверждал он, осуществляется в общих интересах правителями, выбранными из числа высококвалифицированных лиц, составляющих, быть может, какие-нибудь пять процентов от общего числа их столь же опытных коллег. Всеобщее голосование предполагает, что, достигнув двадцати одного года, каждый обретает всеобъемлющую политическую мудрость и что глас народа — глас божий. На этот счет Шоу придерживался точно такого же мнения, что и Кориолан в наиболее зрелой из шекспировских пьес. Демократии, по словам Шоу, недоставало научного, антропометрического подхода. Чтобы обеспечить истинно демократическое представительство мужчин и женщин, Шоу предложил ввести «парное голосование»: избиратель голосует не только за своего представителя, но еще и за какую-нибудь женщину; в результате во всех выборных органах мужчины pi женщины будут представлены поровну. При этом он считал, что никакой избирательной реформой не обеспечить справедливого правления, пока краткий срок человеческой жизни не в силах обеспечить человеку достижение политической зрелости. Этой зрелости человек может достигнуть лишь к тремстам годам своей жизни: первые сто лет — век несовершеннолетия — уходят на школярство, на обучение, за следующее столетие человек может набраться практического опыта, а третий век пусть сенаторствует и размышляет, — и для такого правителя уже не стоит затевать выборов. Автор «Назад, к Мафусаилу» считал, что у человеческой жизни пет иного предела, кроме статистически неизбежного несчастного случая, который рано или поздно подкараулит каждого.
Свои безусловно экстравагантные взгляды он называл «научной биологией»; себя же часто именовал метабиологом. В его время биологией заправляли механисты и неодарвинисты, с которыми он сражался не за страх, а за совесть. На своем знамени он написал: «творческий неовиталист и эволюционист». Он высмеивал своих противников за неумение отличить живое тело от трупа и считал человечество тончайшим прибором, которым пользуется творческая
Некролог — не место для научных дискуссий, да в них и нет теперь нужды: все в общем вышло так, как обещал Шоу. Метабиология заняла принадлежащее ей по праву место. Многие из шовианских предположений, казавшихся разрушительными, революционными, а то и фантастическими, когда он их впервые высказал, стали сейчас общим местом. Между тем к их автору относятся так же, как и раньше, хотя никаких оснований для этого уже давно нет. Во всяком случае, всем этим интересуется и все это понимает незначительное меньшинство, в то время как плоды драматургических занятий Шоу пользуются огромной известностью.
Сохранится ли его известность в веках, предсказать невозможно. Он сам говаривал: «Если бы репутации завоевывались не на век, а на все времена, мир обратился бы в гнилое болото, и потому чем скорее его, старика, позабудут, тем лучше». Он пережил пятерых королей. Переживет ли память о нем еще пятьдесят монархов? Поживем — увидим!»
Закончив свой вариант некролога, я отослал его Шоу в Эйот-Сент-Лоренс. Он не возвращал мне рукопись несколько недель, а когда после настойчивых просьб вернул, она была буквально испещрена исправлениями и добавлениями. Я заупрямился и записал на пленку свой первоначальный вариант.
ЭЙОТСКИЕ ПАЛОМНИКИ
Осенью 1945 года я писал книгу со своим другом Хью Кингсмиллом. Нам пришло в голову, что неплохо дать в этой книге описание посещения Шоу. Я написал Шоу, что нам бы хотелось его повидать. Одна из причуд Шоу заключалась в том, что он делал вид, будто находит время на одни только деловые свидания. Но я-то знал, что это чепуха, и, три-четыре дня прождав впустую его ответа, послал телеграмму следующего содержания: «Какого черта?! Если не представите справку от врача — ждите нас в понедельник!» Тут он позвонил и сказал, что ждет, и 5 ноября мы покатили в Эйот.
По дороге я вспоминал историю, которую услышал от него во время своего последнего паломничества. Шоу рассказывал мне тогда о речи, произнесенной им по какому-то случаю в родном Дублине: «Я выступал перед членами Гэльской лиги и очень всех обозлил, заявив, что предпочитаю писать на языке, который понимают не какие-нибудь три миллиона человек, а, слава богу, триста миллионов. Публика очень разволновалась, то и дело обрывая меня выкриками. Были даже попытки заставить меня замолчать. Я терпел, терпел, но под конец решил: или они перестанут шуметь — или я перестану говорить. И предупредил: «Если в зале не будет тихо, я перейду на гэльский язык и черта с два вы меня поймете!» Ну, не такие уж они были дураки — сразу наступила мертвая тишина, и я закончил выступление не на языке их родины, но на их родном языке».
Уединенный приют Шоу в Эйоте произвел на Хью Кингсмилла глубокое впечатление. Он сказал, что по сравнению с убежищем Шоу сельское кладбище Грея это прямо-таки Пикадилли. Нас провели в гостиную, и через окно мы увидели Шоу, который клевал носом в столовой. Через несколько минут он вылез из кресла и на мое банальное «Ну, как?» ответствовал:
— Девяносто.
— Да, но как вы себя чувствуете?
— Как себя можно чувствовать в девяносто? Поживете с мое — узнаете. Здесь мне хорошо, а в Лондоне — неспокойно. Если я там упаду, меня подберет полицейский и закатает, как пьяницу.