Бесконечный тупик
Шрифт:
616
Примечание к №588
сама эта книга – мечта
Сон, утопия. В одном исследовании по истории утопий говорится, что
«цивилизация вряд ли способна будет выжить в течение продолжительного времени без утопических фантазий, как и отдельный человек не может существовать без сновидений».
«Бесконечный тупик» вовсе не бесполезен. Для меня. Но не думаю, что его следует читать другим. Это дополнение моей жизни, придающее ей устойчивость. Само по себе ложное. Но это «ложное» – единственное, что есть у меня, кроме самого меня. Следовательно – единственное, что я могу продать. Больше у меня просто ничего нет. Но «публикация» книги, её «обнародование» очень обидно. Даже в абстрактно-этическом,
617
Примечание к №552
Гумберт … сам чем-то напоминает дьявола (даже внешне)
Для набоковских героев, причастных нечистой силе характерна специфическая семитская внешность: смуглая волосатая кожа, яркие вывороченные губы и т. д. Соответственно сюжет «Лолиты» вращается вокруг темы расового преступления. Ср. сцену первой близости Гумберта и Лолиты в гостинице: хозяин отеля отказывался принять «подозрительного брюнета», но
«какие бы сомнения ни мучили подлеца, они рассеялись от вида моей арийской розы».
Однако в результате, пожалуй, «арийская роза» совращает простодушного семита. Купринская тема продолжена «талантливым пустозвоном» вполне классически.
618
Примечание к №583
план Соловьёва был бы достаточно интересен, достаточно грандиозен, достаточно злораден, если бы…
Если бы не существовала уже в русской культуре великая легенда Достоевского. Я наизусть помню и часто повторяю про себя:
«О, пройдут ещё века бесчинства свободного ума, их науки и антропофагии, потому что, начав возводить свою Вавилонскую башню без нас, они кончат антропофагией. Но тогда-то и приползёт к нам зверь, и будет лизать ноги наши, и обрызжет их кровавыми слезами из глаз своих. И мы сядем на зверя и воздвигнем чашу, и на ней будет написано: „Тайна!“ … Свобода, свободный ум и наука заведут их в такие дебри и поставят пред такими чудами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя самих, другие, непокорные, но малосильные, истребят друг друга, а третьи, оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и возопиют к нам: „Да, вы были правы, вы одни владели тайной его, и мы возвращаемся к вам, спасите нас от себя самих“. Получая от нас хлебы, конечно, они ясно будут видеть, что мы их же хлебы, их же руками добытые, берём у них, чтобы им же раздать, безо всякого чуда, увидят, что не обратили мы камней в хлебы, но воистину более, чем самому хлебу, рады они будут тому, что получают его из рук наших! Ибо слишком будут помнить, что прежде, без нас, самые хлебы, добытые ими, обращались в руках их лишь в камни, а когда они воротились к нам, то самые камни обратились в руках их в хлебы … мы дадим им тихое, смиренное счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы… Они станут робки и станут смотреть на нас и прижиматься к нам в страхе, как птенцы к наседке. Они будут дивиться и ужасаться на нас и гордиться тем, что мы так могучи и так умны… Они будут расслабленно трепетать гнева нашего, умы их оробеют, глаза их станут слезоточивы, как у детей и женщин, но столь же легко будут переходить они по нашему мановению к веселью и к смеху, светлой радости и счастливой детской песенке. Да, мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас, как дети, за то, что мы им позволим грешить… нас они будут обожать, как благодетелей, понесших на себе их грехи пред Богом. И не будет у них никаких от нас тайн … И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы, хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра
Теократия Соловьева по сравнению с этим детский лепет. По глубине воплощения русской идеи – почти ноль.
619
Примечание к с.35 «Бесконечного тупика»
Набоков страшно давит на читателя.
«Дар» это, пожалуй, самое близкое мне литературное произведение. Но катарсиса нет. Набоков аккуратно ставит мне мат. У героя «Дара» есть детство, свобода самовыражения и любовь – с помощью этих трёх сил он гармонизует свое бытие. У меня ничего этого нет и быть не может. Мат. Собирай шахматы. «Кто на новенького?»
У Розанова детства тоже не было. А свобода творчества была лишена смысла при его способе интеллектуального существования. У него была лишь третья сила – любовь. С её помощью он и решил задачу оправдания своего бытия. Но, в принципе, Розанов мог оправдаться и творчеством, своей свободой невыражения. Его книги и дали мне эту вторую силу, оправдали меня. Мне уже всё равно. Читатель не нужен. Его и не может быть.
Вообще книги Набокова так устроены, что говорят «нет». Они облагораживают мышление, как и книги Розанова. Но собеседник Владимира Владимировича всё время проигрывает, а собеседник Василия Васильевича – выигрывает. Их миры так устроены, скручены. Всё возвращается в исходную точку. Но читатель Набокова опустошается, а читатель Розанова обогащается.
Набоков прямо писал, что хочет объяснить читателя, загнать его в тупик – ловушку упреждающего определения, то есть ведет с ним русскую игру в объяснение-господство:
«Соревнование в шахматных задачах происходит не между белыми и чёрными, а между составителем и воображаемым разгадчиком (подобно тому, как в произведениях писательского искусства настоящая борьба ведется не между героями романа, а между романистом и читателем), а потому значительная часть ценности задачи зависит от числа и качества „иллюзорных решений“ – всяких обманчиво-сильных первых ходов, ложных следов и других подвохов, хитро и любовно приготовленных автором, чтобы поддельной нитью лже-Ариадны опутать вошедшего в лабиринт».
Конечно, по быстроте спохватывания Набоков не превзойдён. У меня лично гораздо медленнее, и я часто не успеваю за ним. Так, одно время я всё вынашивал мысль обратить идею символизации реальности на самого автора. Как правило, этот приём сразу раскалывал идеологический мир вдребезги. Но что отлично проходило с Соловьёвым, Бердяевым или Шестовым, совсем не прошло с Набоковым. Так получилось, что его первую вещь я прочел одной из последних, и каково было моё удивление, когда я узнал, что «Машенька» и начинается с тотального спохватывания. Герой застревает в лифте с дураком– попутчиком, и тот начинает в темноте по-русски зудеть:
«А не думаете ли вы, Лев Глебович, что есть нечто символическое в нашей встрече? … Кстати сказать, – какой тут пол тонкий! А под ним – чёрный колодец».
Потом кто-то наверху нажал кнопку и лифт поднялся наверх. Но наверху никого не было. Дурак продолжал:
«Чудеса, поднялись, а никого и нет. Тоже, знаете, – символ».
Ополоумевший от бубнения в лифте «Лев Глебович» рявкнул:
«В чем же, собственно говоря, символ?»
А собеседник ему завёл про трагедию русской эмиграции и т. д. Но в результате повествования эта нелепая сцена раскрылась совсем иначе, злорадно.
Набоков конечно чисто русский писатель уже по самой манере мышления. Для западного человека эти завитушки и заскоки нашего сознания несущественны, незаметны, вторичны.
У Достоевского спохватывание помедленней. И в этом его обаяние – в некоторой тягучести. Набоков умнее читателя, он опережает вашу точку зрения задолго до её отчетливой формулировки. У Достоевского спохватывание идёт параллельно с читательским. Отсюда, конечно большая напряженность произведений Достоевского. Набоков пишет, зная конец, как Бог, а Достоевский как будто творит, сам не зная окончательного результата, то есть является орудием фатума. Поэтому его читатель становится соучастником.