Бесконечный тупик
Шрифт:
715
Примечание к №653
Сталин понятен
В своей речи на траурном митинге кремлёвских курсантов в 1924 г. Иосиф Виссарионович рассказывал о том, как он первый раз увидел Ленина:
«Принято, что „великий человек“ обычно должен запаздывать на собрания, с тем чтобы члены собрания с замиранием сердца ждали его появления, причём перед появлением „великого человека“ члены собрания предупреждают: „тсс… тише… он идёт“. Эта обрядность казалась мне не лишней, ибо она импонирует, внушает уважение. Каково же было моё разочарование, когда я узнал, что Ленин явился на собрание раньше делегатов и, забившись
Сам Сталин всегда соблюдал «некоторые необходимые правила». А поскольку эти правила после революции действительно стали необходимыми, то приход к власти Сталина более чем закономерен.
716
Примечание к с.39 «Бесконечного тупика»
анализ русской словесной культуры XIX-XX веков показывает, что Россия уже давно обречена
Я смотрю на фотографию Достоевского – лицо пророка, лоб мыслителя. (769) И как при тогдашней тяге к вождизму ТАКОГО не поставить на Олимп? Так, чтобы и заикнуться никто не мог. Пускай даже и палку бы перегнули. С Достоевским это можно, это ничего. Это же ДОСТОЕВСКИЙ. Ну, объявили бы его «величайшим гением всех времен и всех народов». Издали бы книги миллиардными тиражами. Придумали частушки про дедушку Достоевского и распевали их в яслях хором… Нет, нашлись кандидатуры поинтересней: «энциклопедический ум Чернышевского», «гениальные прозрения Белинского». (780) А дальше уже маячила картавая бородёнка Самого Человечного Человека.
717
Примечание к №696
Чехов это «испуганный русский».
Уже в месте и обстоятельствах рождения Чехова что-то искусственное, ненужное, нелепо– бессмысленное. Великоросс по происхождению, он родился в совершенно нерусском Таганроге, с нерусским населением, нерусской природой, нерусским климатом. Родители Чехова принадлежали к народной элите. Отец был купцом в первом поколении, человеком сильным и умным, глубоко религиозным (в роду Чеховых были и священники). Родственниками матери Чехова были знаменитые иконописцы из Палеха. Иконописью занимался и отец. Чехову бы и жить на родине, с трескучими морозами, снегом, резкой и отчётливо переменчивой погодой, – ведь к такому климату он был подготовлен столетиями, так был рассчитан. Но Чехов жил в греческо-еврейском Таганроге, пыльном и мутном. С душным лихорадочным летом и нездоровой влажной зимой. С детства что-то было не так, а что «не так», он и сам не знал. Концы и начала мира были потеряны. Характерный чеховский оборот (из письма к знакомой):
«Видите (я вас спрашиваю), всё отчего да отчего… Так и мне постоянно пишут: отчего? А Бог его знает, отчего».
Чехов даже чисто физиологически не принимал окружающего мира, был чужд ему. В конце концов он заболел воспалением брюшины, чем и испортил своё здоровье. Всю жизнь терпеть не мог южные, хохляцкие овощи, все эти помидоры и баклажаны, южную грязь, мух, местную мутную воду, от которой заболевал. Но и севера Чехов полюбить уже не мог, был чужд ему по детскому (главному) опыту. Парадокс – Чехов, пожалуй самый русский писатель, писатель не только без немецко-турецкой «экзотики», но и совершенно русский по своему происхождению (до сих пор единственный первоклассный русский писатель почти из крестьян), Чехов потерял родину, жил как-то вне её, ощущал не личной, а родовой памятью. Уже выморочность.
Всю жизнь также Чехов органически ненавидел греков, евреев и украинцев (729),
Кроме физиологической и этнической несообразности, Чехов жил в несообразном культурно-религиозном мире. Это русский в великой русской Масонии, имеющей скоро быть Совдепией. Конечно, Чехов получил чисто религиозное воспитание, но потом, в гимназии – чисто атеистическое. Он пел в церковном хоре и тут же, в гимназии все открыто смеялись над религией. Чехов попал не в своё время, не в свою эпоху. Сообразный Чехову мир погибал, уходил в прошлое. Чехов это человек, над которым в детстве еще надсмеялись и надругались, оплевали самое дорогое, проткнули сердце соломинкой и высосали, а потом выбросили на помойку – живи.
От православия у него осталась только масса иронических реплик на церковнославянском языке. Религию (веру) он воспринимал не иначе, как следствие темноты, «забитости», то есть путал культурный уровень своего отца (опреде-лившийся, кстати, не столько внутренними качествами, очень незаурядными, сколько средой) с уровнем православия. От великой 900-летней жизни осталась у Чехова любовь к колокольному звону, несвойственное интеллигенту-инородцу уважение к русскому духовенству, да смутная тоска по какой-то святой жизни. Однажды он написал Суворину:
«У меня болит голова. Если бы в монастырь принимали не религиозных людей и если бы можно было не молиться, то я пошёл бы в монахи. Надоело…»
Бунин вспоминал о более позднем периоде:
«Последнее время он часто мечтал вслух: „Стать бы бродячим странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера, сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот…“ Эти настроения отразились в заключительных страницах рассказа „Архиерей“».
«В „Архиерее“ он слил черты одного таврического архиерея со своими собственными, а для матери взял Евгению Яковлевну».
Сюжет рассказа прост. Архиерей умирает на руках у старушки-матери, бедной, неграмотной женщины, при жизни боявшейся «высокопоставленного» сына и вдруг на смертном одре увидевшей в нём своего «Павлушу».
Чехов писал о своем герое:
«Отец его был дьякон, дед – священник, прадед – дьякон, и весь род его, быть может, со времён принятия на Руси христианства, принадлежал к духовенству, и любовь его к церковным службам, духовенству, к звону колоколов была у него врождённой, глубокой, неискоренимой; в церкви он, особенно когда сам участвовал в служении, чувствовал себя деятельным, бодрым, счастливым».
«Деятельность, бодрость и счастье» – чувства, Чехову совсем не свойственные. Осталась врождённая тоска по службе. Этот предсмертный рассказ удивителен. Его автор человек безрелигиозный, смерть архиерея написана человеком неверующим, глубоко неверующим – не верящим в загробную жизнь, воздаяние и т. д. Но какое интуитивное, врождённое со-чувствие этому уже невозможному для Чехова уютному и светло-осмысленному русскому миру:
«И почему-то слёзы потекли у него по лицу. На душе было покойно, всё было благополучно, но он неподвижно глядел на левый клирос, где читали, где в вечерней мгле уже нельзя было узнать ни одного человека, и – плакал. Слёзы заблестели у него на лице, на бороде. Вот вблизи ещё кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом ещё и ещё, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем» (735).