Беспокойный возраст
Шрифт:
— Ладно же, недотрога!
И вслед ей, как зловонный ком грязи, полетело отвратительное ругательство.
Лидия прибежала домой вся дрожа.
Отец встретил ее встревоженно:
— Что такое? Что случилось?
Она не ответила: чувствовала, что не выдержит — разрыдается.
Михаил Платонович протянул ей письмо:
— Судя по штампу, от твоего франтика.
Лидия схватила конверт, юркнула в свою комнату.
— Ишь как обрадовалась. И спасибо не сказала, — пробурчал вслед дочери Михаил Платонович.
Лидия присела за столик, за которым совсем недавно она и Максим готовили задания. Слезы
Лидия все-таки выдержала — не пожаловалась отцу и матери… Слезы ее иссякли так же быстро, как прорвались.
Она успокоилась, вскрыла конверт.
Письмо было то самое, сумбурное и многословное, которое Максим писал в одну из ночей в Ковыльной… Сперва у Лидии мелькнула мысль — не отослать ли конверт нераспечатанным обратно, но тут же почувствовала, что не сделает этого.
Первые строки, начиная от обычного обращения всех влюбленных, показались пошлыми. «Ложь, все ложь», — подумала Лидия. Но эти кажущиеся лживыми, как будто стертые слова все же чем-то притягивали к себе, ей было приятно сознавать, что это не кто другой, а именно Максим так пишет… Она прочитала несколько строк. Нет, это не просто слова, искусственно расцвеченные и напыщенные, это правда!
«… Если ты требовала, чтобы наше чувство прошло через испытание, и я должен был это доказать, — читала Лидия уже не глазами, а как будто сердцем, — то я, как только уехал, тут же в вагоне и подумал: не пожертвовать ли всем — своим будущим, уважением товарищей. Только ты, только любовь к тебе — вот и все! Я готов был в ту минуту забыть о друзьях, на ходу из вагона выпрыгнуть… Что — разве это не доказательство любви? Ты смеешься? (В этом месте письма Лидия в самом деле горько усмехнулась). Не смейся… Я все объясню по порядку: и почему я тебе не сказал о том, что было у меня, и почему все-таки не вернулся… (Волнение мешало Лидии, и некоторые строки она перечитывала по два-три раза.) В самом деле, — словно продолжал доноситься издалека чей-то другой, незнакомый голос, — что может быть для человека любящего дороже и важнее его чувства? Как будто ничего, да? Ты сама мне говорила: кто по-настоящему любит, тот готов претерпеть самые ужасные муки. Но меня в ту минуту, когда я пытался вернуться, как будто пронизало чем-то острым. Я подумал — какое же это будет доказательство большой любви? Если бы я вернулся, то совсем не уехал бы из Москвы. Ведь достаточно человеку сделать один шаг назад, как его потянет дальше, как течение — утопающего. Я когда-то читал, как один советский боец во время войны с фашистами отстал от своей части, чтобы на часок забежать в родное село, проведать невесту, да так и остался там и оружие бросил. Вот этот человек ни о чем и ни о ком не думал, кроме своей любви. Какая ничтожная и слепая была эта любовь!..
Я не сказал тебе, что было у меня с той компанией, не ради обмана. Но я все равно не прав! Мне надо было рассказать все, все… Там — тьма, а ты — свет, и я уже тогда уходил от тьмы к свету, был в душе против всего, что там происходило. Я Бражинского даже ударил. В ту ночь я окончательно понял: он наш враг — и твой и мой…»
Лидия опустила
Максим Страхов не забывал данного самому себе еще в Москве слова показать себя на работе так же, как Бесхлебнов. Каждый день он старался сделать что-нибудь такое, что обратило бы на него внимание рабочих и руководителей, и ничего нового не мог придумать. Все на шлюзе было давно разработано до мелочей, и Максиму оставалось только быть послушным колесиком в общем механизме.
Иной раз его подмывало предложить какое-нибудь новшество, но он тут же спохватывался, думая: «А вдруг опять сорвусь? Лучше пусть останется так, как было».
На производственных летучках его бранили за упущения, неисполнение должного, он неумело оправдывался, а после чувствовал досаду и еще большую неудовлетворенность собой. Его утешало одно: ни Славик, ни Саша тоже пока ничем не отличились. Правда, модель бетоноукладчика Черемшанова была рассмотрена на совещании у Карманова, часть специалистов отозвалась о ней одобрительно, а другая нашла слишком громоздкой, неудобной в передвижке. Модель и проект все же были из бюро рационализации пересланы в Москву, но оттуда пока никакого ответа не поступало. И все-таки о Саше на шлюзе и на совещаниях у начальника говорили как о способном инженере.
Мало-помалу Максим начал испытывать что-то вроде неприязни к своему рабочему месту на шлюзе. Он не любил его и не гордился им, как Черемшанов. «Перевели бы меня на другую работу — я показал бы себя…»
Однажды Максим, закончив смену, ушел со шлюза особенно усталый и недовольный собой. Федотыч весь день ворчал на него, даже дважды прикрикнул, и у Максима было такое чувство, словно весь день он ходил по замкнутому кругу. Тупая тоска, сознание своей никчемности угнетали его.
Максим уже подходил к воротам строительного участка, когда к нему, запыхавшись, подбежал Славик и сказал:
— Ты куда? А на собрание разве не остаешься?
— Какое собрание? — спросил Максим.
— А ты не знаешь? Тебе разве не говорили?
Максим пожал плечами: да, он слыхал о собрании, но ужасно устал и пойдет в общежитие отдыхать.
— Нет, нет, ты не уходи, — запротестовал Славик. — Скажут: недавно приехал и уже уклоняется. Там, говорят, будет выступать с обращением к комсомольцам сам Карманов.
Любопытство шевельнулось в душе Максима: «Карманов? Что-то он скажет?».
— Ладно, — кивнул он. — Пойдем. Может быть, Карманов откроет для меня новое. Пока я вижу одно и то же каждый день.
Славик с недоумением взглянул на товарища:
— Что-то ты не нравишься мне в последние дни. К чему эти разговоры?
— Разговоры самые обыкновенные, — усмехнулся Максим. — Пока я не нахожу на шлюзе того, что ожидал… Глина, земля, грязь, болото — вот и все… Роешься каждый день, как жук в дерьме, и не знаешь, к чему же твоя специальность. Разве я за этим сюда ехал? Ведь я инженер. А мною помыкают здесь как мальчишкой. То рапортички собираю, то табель веду…