Бессонница
Шрифт:
И вдруг вспыхнуло...
Я стою на берегу. Все то же - зеркальная гладь озера, склоненные над водой нерусские ивы, игрушечный замок вдали, но небо ярко-синее, трава зеленая, листва серебрится, а озеро, залитое солнечным светом, искрится так, что больно глазам. Мои ноги в белых носочках и желтых кожаных сандалиях стоят на серо-голубых торцах аллеи, от озера меня отделяет низенькая ограда из воткнутых в землю проволочных полукружий и засеянная газоном отлогая прибрежная полоса. Туда нельзя. У ограды толпятся люди: грузные седовласые французские бабушки в черных наколках и тяжелых юбках до пят, усатые мсье в котелках и верткие беспокойные парижские детишки, здесь есть и русские, но по-русски они говорят дома, звучит только быстрая и картавая французская речь. Они бросают в воду куски хлеба, и подплывающие вплотную к суше огромные, похожие на сказочные корабли белые птицы не торопясь хватают эти куски, важно изгибая
– Владимир Ильич, - говорит товарищ Антуан голосом диктора за кадром, любил Монсури и в свободное время бывал здесь. Здесь он встречался с товарищами из революционной эмиграции. В парке Монсури Ленин всегда был окружен детьми...
И, может быть, потому, что эти заученные фразы экскурсовода предназначены мне одному, они звучат покоряюще интимно и рождают новую вспышку.
Все то же и все там же. Я стою на каменных торцах аллеи рядом с отцом. Отец невнимательно придерживает меня левой рукой, он занят разговором с мсье, с которым у меня давние счеты. Я не знаю, кто он такой, знаю только, что он вечно окружен мальчишками, они вьются вокруг него и ластятся к нему, хотя он не кормит их конфетами и не показывает фокусов. На меня он ни разу не обратил внимания, вероятно потому, что я слишком мал, и я могу только завидовать и ревновать. Он говорит с моим отцом по-русски, но с французской живостью, он смеется и жестикулирует и, как всегда, не обращает на меня ни малейшего внимания. Я настойчиво дергаю отца за палец в знак того, что мне надоело стоять, я хочу домой, а может быть, мне надо куда-то еще, но отец увлечен разговором, он рассеянно поглаживает мне волосы, и я сержусь на отца, обычно такого внимательного, и еще больше на незнакомца. Вероятно, я издаю какой-то боевой клич, потому что отец и тот, другой, как по команде обрывают свой разговор, отец дергает меня за руку, а тот, другой, с высоты своего огромного роста нагибается ко мне, я сердито мотаю головой, тогда он ловко присаживается на корточки, и я вижу его лицо совсем близко и так ясно, что мог бы теперь, через сорок пять лет, нарисовать его по памяти - большой, высокий, но не лысый лоб, узковатые, очень веселые и настойчивые глаза, от которых никуда не спрячешься, лицо скорее продолговатое, очень чистое, без единой морщинки, пересеченное довольно широкой полоской рыжеватых, слегка загибающихся книзу усов, не профессорская щеточка, как у моего отца, а победительные усы воина, такой взгляд и такие усы я видел впоследствии на старинных портретах, изображавших героев двенадцатого года, прекрасные лица, сочетающие в себе покой, доброту и необидный вызов. Незнакомец смотрел на меня хитровато и дружелюбно, мне предлагался почетный мир, надо только протянуть руку и сказать, как меня зовут, но из упрямства я какое-то время всеми силами сопротивляюсь влиянию этого человека, морщу нос и даже жмурю глаза, но, конечно, не выдерживаю завораживающего взгляда и расплываюсь в счастливой улыбке.
Вслед за озарением оторопь. Неужели?
Огромный рост? Отец тоже казался мне большим, а он был моего роста. Не похож? Да, не похож на тот привычный, навсегда врезавшийся в наше сознание, тысячекратно повторенный в бронзовых памятниках и гипсовых бюстах, туркменских коврах и палехских шкатулках, орденах и значках, плакатах и пригласительных билетах, денежных знаках и почтовых марках внешний облик. Но в то время он и не был похож. И уж наверно не был похож на почтенного лауреата, приезжавшего к нам в Институт на такси, не снимая розового парика и рыжеватой бородки. Он играл в праздничном концерте сцену из пьесы известного драматурга вместе с другим артистом, тоже народным и лауреатом, ловко грассировал, часто запускал большие пальцы за проймы жилета и во всем соглашался со своим энергичным собеседником. Я сидел с Успенским в первом ряду, боковым зрением видел его окаменевшую щеку - она у него каменела всегда, когда он был недоволен, но почему-либо не хотел, чтоб это видели.
Не знаю, сколько времени я простоял, погруженный в себя. Специалисты утверждают, что самый
– Держу пари, вы бывали здесь...
Я молча кивнул и продолжал рассматривать почерневшее зеркало пруда и лохматые ивы. Я больше не напрягал свою память, да и не смог бы, если б захотел. Просто не хотелось уходить.
Пробежали, хихикая, две юные парочки, вслед за ними шагал рослый страж в круглой каскетке с твердым козырьком, какие во Франции носят все люди мужественных профессий - от маршалов до сторожей. Страж шел не торопясь, широко раскинув длинные руки, мягко, но неумолимо сгребая к выходу последних посетителей. Подойдя к нам, он поздоровался с Антуаном.
– Эти господа ваши гости?
– Это товарищи.
– Все равно, я должен закрывать. Сегодня мы и так запираем позже обычного.
Успенский полез было в карман. Товарищ Антуан чуть заметно покачал головой.
– Пять минут, старина, - сказал он. - Люди приехали издалека.
Я взглянул на лицо сторожа и восхитился. Это был настоящий старый гренадер. Высокие скулы и впалые щеки, обтянутые дубленой кожей, густые брови, нависающие над зоркими глазами стрелка, и бурые с проседью усы. Я видел, что он уже готов сдаться, но эти лишние минуты уже ничего не могли мне дать. И я первым двинулся к выходу.
За воротами стоял наш "ягуар" с включенными фарами, возле него околачивался совершенно истомившийся матадор. Паша взглянул на него и засмеялся.
– По-моему, у парня срывается любовное свидание. Пусть довезет нас до ближайшего метро и адьё ко всем чертям.
На Мари-Роз мы дружески распрощались с товарищем Антуаном, а еще через несколько минут у пахнущего сыростью спуска в метро "Алезия" расстались с матадором Роже, который заметно повеселел, узнав, что он свободен. Как я потом узнал, у него был приказ возить нас, если понадобится, до самого утра.
Час пик давно кончился, и на перроне и в подошедшем поезде было совсем немного народа. Вагон посередине, почти пустой и чуточку ярче освещенный, чем другие, гостеприимно разверз свои двери, я сунулся было туда, но Успенский смеясь, ухватил меня за локоть.
– Это первый класс, - разъяснил он, когда мы уселись в соседнем вагоне и поезд тронулся. - А мы заплатили за второй. Не знаю, откликнется ли буржуазная печать на мою завтрашнюю речь, но если контроль обнаружит, что два московских профессора едут зайцами в парижском метро, то штрафа с нас, может быть, и не возьмут, зато карикатура во "Франс суар" нам обеспечена.
Я сказал, что не вижу особенной разницы между первым и вторым классом. Паша улыбнулся.
– Там всегда свободнее, даже в часы пик. Когда французский буржуа едет в метро, а ездить ему приходится, потому что во многих случаях это удобнее и быстрее, он хочет сохранять дистанцию. Сегодня ты пил водичку в деловом клубе на Елисейских полях. Эта бутылочка стоила впятеро дороже, чем точно такая же в любом бистро. Люди, платящие втридорога за квартиру по соседству с Триумфальной аркой, не всегда живут спокойнее и удобнее, чем жители менее шикарных районов, но зато на их визитной карточке стоит цифра "17". 17-й арондиссман - это звучит. В универмагах можно купить вполне добротные вещи, ничуть не хуже, чем в роскошных магазинах, но толкаться в универмагах буржуа не позволяет престиж, надо, чтоб и этикетка и упаковка соответствовали его месту в обществе и его мнению о себе. А впрочем, - он засмеялся и подмигнул, - мы напрасно грешим на французского буржуа, жажда привилегий черта, увы, общечеловеческая. Ее можно наблюдать у людей, никогда не живших при буржуазном строе.
– И даже боровшихся против него, - сказал я.
Паша посмотрел на меня остро:
– Это обо мне?
– Ты как раз неудачный пример.
– Почему?
– И ты и мой бывший тесть замешаны на хороших демократических дрожжах.
– И временами эти дрожжи дают пузыри? Спасибо. Но имей в виду ощущение своей привилегированности порождается не только деньгами или близостью к власти. У интеллектуалов его тоже хватает. Только проявляется оно стыдливее, чем у буржуа, который хочет жить фешенебельно. Кстати, где сейчас Алешка?
– Не знаю.
– Что так? Вы же были друзья?
Я промолчал. Что я мог ответить?
– Ты понял, почему я о нем вспомнил?
– Конечно. Это было его любимое слово. Помнишь, как он говорил: "Фе(ха!) шенебельно, черт побери!"
– Тише ты, на тебя оглядываются... Да, любимое. И самое к нему неподходящее. Я много раз пытался повлиять на его внешность и манеры, но без всякого успеха. Для работы в Институте он не очень подходил, но по-человечески мне его очень не хватает.
Английский язык с У. С. Моэмом. Театр
Научно-образовательная:
языкознание
рейтинг книги
