Бездна голодных глаз
Шрифт:
— Мне она нужна сегодня днем, — жестко заявил Пустотник. — В крайнем случае, вечером.
И негромко добавил:
— Именем Зала Ржавой подписи…
Сперва Гуриец подумал, что в комнату заползла змея — таким тоном прошипел Даймон последние слова. Нет, две, три змеи… сотня, тысяча змей… и робкий вначале шелест наполнил помещение, шепот, шорох, грозный, сухой, и застывший Медонт почувствовал, как он растворяется, поглощается этим шуршащим тлением, из него высасывают душу, мысли, имя, и он распадается, тщетно пытаясь крикнуть, позвать, завыть…
Когда все прошло, он молча достал из сумы чистый пергамент, подписал его и протянул серьезному и хмурому Пустотнику. Тот спрятал документ в складки плаща и отвернулся. Похоже, он тоже чувствовал себя не лучшим образом.
— За что? — хрипло спросил Медонт и закашлялся. — За что вы ее?
— Этот ребенок, по моим сведениям, не хочет…
Пустотник приблизился к недвижному Отцу Свободных и шепнул ему на ухо пару слов.
— Если это правда… — Медонт отвернулся к окну, с трудом оторвавшись от прозрачного взгляда Даймона. — Если это правда, то вам такой образ мыслей должен казаться особо омерзительным.
Пустотник задумчиво почесал щеку своим когтем и внезапно осклабился, растянув рот до ушей. Медонт вдруг отчетливо представил, как его голова скрывается целиком в этом ухмыляющемся провале…
— Вряд ли, — доверительно сообщил Пустотник. — Постарайтесь понять меня правильно, дорогой Медонт, но я ее понимаю. Не оправдываю, не осуждаю — понимаю. Вполне…
— Ну еще бы. — Горло Гурийца заклокотало отголоском древней, тщательно скрываемой ненависти. — Еще бы… Ведь вы не человек!
Пустотник улыбнулся одной половиной лица, отчего улыбка получилась комической и страшной одновременно. И грустной. Очень грустной.
— Вы не правы, — тихо ответил Пустотник Даймон. — Я человек. Просто я больше, чем человек. Я еще и зверь. И как зверь, я ее понимаю тоже.
…Этой ночью у Марцелла был еще один приступ. Он начался перед самым рассветом, в комнату никто не входил, да и прошел припадок легко и без особых последствий. Волна захлестнула беса незаметно, почти ласково, и в ее расплескавшемся шорохе прозвучал обрывок странно знакомой фразы:
— Именем Зала Ржавой подписи…
А потом было лицо, и были слова:
— Уток, вышитых на ковре, можно показать другим. Но игла, которой их вышивали, бесследно ушла из вышивки…
И еще:
— Мицу-но кокоро… мудзе-кан, сэмпай…
И еще:
— Ведь некоторые не знают, что нам суждено здесь погибнуть. У тех же, кто знает это, сразу прекращаются ссоры.
— Ос, сихан, — сказал тот, которого будут звать Марцеллом.
И поклонился.
Тот, который есть Я, заболел. Ломило виски, в глаза засыпали песок арены, ноги казались ватными и категорически отказывались ходить. Было плохо. Было очень плохо. Никто не хотел умирать. Тот, который есть Я, не хотел умирать тем более. Тот, который был Я, умереть хотел, но сейчас ему было не до того.
— Шелестит, проклятый… — бормотал тот, который есть Я, едва шевеля потрескавшимися губами. — Замолчи, паскуда, не трави душу!… Душу… Ха! Сам же забрал, душонку-то мою, высосал, выхлебал, и теперь снова из меня тянешь… Не сходится! Не сходится что-то!… Не бывает так — не должно…
— Не бывает, не бывает, — кивал тот, который был Я, взбивая смятую подушку и сокрушенно поглядывая на остальных. — Конечно, не бывает… Все тебе примерещилось, почудилось… и я тебе почудился, и Зал, и жизнь, и не-жизнь… Ты только выздоравливай скорее, хорошо? — и все будет по-другому…
Тот, который есть Я, не слышал тихих участливых слов. Тот, который есть Я, метался в жестких простынях, и все ему казалось, что он разрастается, распухает, и ноги его исчезают в черных искрящихся глубинах, и нет у него больше ног, и нет рук, и нет ничего, кроме жара и отчаяния…
— Шелестит, проклятый… Лесом прикидываешься?! Морем?! Врешь, сволочь, не обманешь, бумага ты мертвая, взбесившаяся… Смерть забрала — и жить не даешь?! Дашь, дашь, никуда не денешься, никуда… Хатису-но цую… таносими ва… Ос, сихан! Ос!… Не отпускай меня, учитель! Не отпускай, удержи!… Слышишь, Зал? Подавись моей подписью…
Те, которые не Я и будет Я, огорченно вздыхали и подсыпали в заварившийся чай остро пахнущие травы, добавляли мед и лимон, переглядывались, вливая в чашку прозрачную жидкость с резким пьянящим ароматом.
— Бредит, — кивал головой тот, который не Я. — Горит, бедняга…
— Да уж, — уныло моргал тот, который будет Я, ставя чашку на глянцевое блюдце, — точно, бредит… Слишком много нас… Был, есть, буду, не буду… Нельзя одному столько-то…
И испуганно умолкал, оглядываясь на стеллажи с договорами. Мало ли…
— Глупости городите, —
Жизнь билась в горячке, жизнь плакала в углу, жизнь лихорадочно поила себя чаем, расплескивая кипяток на промокшее белье — а вокруг нависала не-жизнь, и стеллажи угрюмо толпились возле постели, и мириады листков с договорами шелестели умершим лесом, шуршали высохшим морем, шептали сорванным голосом; и на каждом листке ржавым бурым пятном выделялась подпись. Где — четкая и разборчивая, где — сбивчивая и корявая, но везде — подпись, имя, судьба… засохшая кровь человеческая…
Глава третья,
Перед рядовым Паучьей центурии Анк Пилумом стояла большая проблема. Она стояла, ехидно поглядывала на унылую физиономию рядового, хихикая самым гнусным образом, и категорически отказывалась уходить. Все дело заключалось в том, что у Анк Пилума на большом пальце правой ноги вырос непомерно длинный ноготь. Он рос себе и рос, пока не уперся в передок тесной форменной сандалии, потом ноготь загнулся и стал царапать чувствительное тело несчастного рядового, поставив своего владельца перед выбором: растянуть сандалию или срезать проклятый белесый ноготь, плоский и загнутый, как пыточный инструмент.
Рядовой Анк Пилум оглянулся вокруг себя и сокрушенно вздохнул. Часовому у ворот центурии из всего резательного оружия полагался лишь символический двухметровый бердыш, тупой и неподъемный, как и сам Анк Пилум; и рядовой пять минут назад уже пытался срезать им ноготь. Теперь он грустно сидел, привалясь к забору, и в третий раз перебинтовывал полуотрубленный палец, что, конечно, не решало проблемы в целом.
Бесформенная тень проползла по песку и остановилась, упираясь верхним краем в злосчастную конечность. Затем тень помедлила и передвинулась чуть левее.
— Болит? — участливо осведомилась тень.
— Угу, — расстроено кивнул Анк Пилум, не поднимая головы. — Еще бы не болеть… У вас тряпочки не найдется? Лишней…
— Сожалею, друг мой, но у меня нет ни одной лишней тряпочки, — ответила тень, лениво удаляясь по направлению к корпусу центурии. — Но я пришлю кого-нибудь…
Тут только до рядового дошло, что все происходящее вопиюще противоречит любым параграфам Устава. Он, Анк Пилум, ответственный часовой, должен стоять, когда он сидит; а пришлая тень вместо того, чтобы остановиться в положенных четырех шагах от него… Анк Пилум представил себе выражение того, что называлось лицом центуриона Анхиза, когда тень попросит у него тряпочку для часового Пилума, раненного при исполнении…
Думать быстро Анк Пилум никогда не умел, за что нередко бывал бит, но, обдумав все тщательным образом, действовал решительно и напористо — хотя и запоздало.
— Стой, рубить буду! — заорал он, вскакивая и пытаясь не переносить вес на недозамотанную ногу.
Тощий бродяга в синем блестящем плаще немедленно остановился и с любопытством стал разглядывать рядового, тщетно пытавшегося придать себе воинственный облик.
— Кого? — поинтересовался синий плащ.
— Что — кого? — недоверчиво переспросил Анк Пилум, судорожно припоминая недоученный Устав.
— Кого рубить-то будешь? И чем?
— Тебя… — неуверенно протянул рядовой. — Вот этим…
И указал на валявшийся у забора бердыш.
Синий плащ вернулся, поднял оружие и ногтем попробовал заточку.
— Нет, — с полным знанием дела заявил синий. — Этим рубить нельзя. Даже меня…
— Так больше ж нету ничего… — горестно вздохнул Анк Пилум. — Не дали…
Бродяга присел рядом с рядовым и ободряюще потрепал того по плечу своей куриной лапой.
— Давно служишь?
— Давно, — шмыгнул носом рядовой, — две недели скоро… Из Закинфа мы. Рекрутские наборы… Кого на Казематы, кого — еще куда, а меня в Пауки, значит… Узлы я хорошо вяжу. Любые…