Безмужняя
Шрифт:
Они долго причитали, пока своими объятиями не задушили ее смех, и Мэрл уже не смеялась до конца свадьбы. Она лишь гладила мать по голове и улыбалась влажными глазами. Кейла тяжело сидела на стуле, держа распухшие руки на коленях. Она была встревожена, чувствовала, что все происходит как-то поспешно, совсем не так, как если бы у Мэрл было настоящее разрешение от раввинов.
Калман посоветовался с женой, и они решили, что он переселится к ней, на Полоцкую. Собственно, Калман совещался сам с собой, вслух, а жена его молча кивала головой в знак согласия. Калман рассудил, что поскольку он постоянно вертится на малярной бирже на Завальной улице, напротив дровяного рынка, и ждет там заказчиков, которым понадобится
Калман нанял крестьянскую подводу, чтобы перевезти вещи с Липавки на Полоцкую. Полдня тащилась подвода, пока добралась с одного конца города на другой, а Калман шел рядом по тротуару и размышлял, достаточно ли разрешения полоцкого даяна. Только когда возчик стал вносить вещи в дом, Калман решил, что разрешения полоцкого даяна предостаточно. А когда работа была закончена, он обернулся к жене и сострил:
— Если через сто двадцать лет нас с тобой не захотят впустить в рай, мы ухватимся за полы сюртука полоцкого даяна, и он нас втащит. Он-то, безусловно, будет в раю и сидеть будет там намного выше других виленских раввинов.
Мэрл удивленно посмотрела на своего остряка. Этого она никак не ожидала! Калман сам заварил всю эту историю с раввинами, сделал все, чтобы она стала его женой, — и еще недоволен! Очень ей это было нужно! Она горько усмехнулась и подошла к окну.
После второй встречи с раввином, когда тот велел ей выйти замуж, она по утрам не могла сесть за швейную машину, пока не увидит в окно, как невысокий полоцкий даян в длинной капоте ведет своего сына в хедер. Сегодня Мэрл не видела раввина с мальчиком, и весь день ее тянуло к окну. Она не могла забыть то утро в доме раввина, когда реб Довид умолял сына идти в хедер, а мальчик топал ногами и рвался гулять, раздосадованная Эйдл защищала сына, а раввин корчился от душевной боли. Возможно, и сегодня мальчик убежал на рынок? А может, опять заболел младший? Или же раввин не может отойти от жены, у которой был сердечный приступ? Преданных друзей и добрых соседей у раввина нет, а помощь от Мэрл он не примет, потому что разрешил ей выйти замуж. Кроме того, ей нужно остерегаться жены раввина, ведь если Эйдл проведает про то, что сделал ее муж, жизнь его превратится в ад.
Калман догадался, что его острота о рае и капоте полоцкого даяна пришлась некстати, и захотел оправдаться. Но только он раскрыл рот, как увидел, что его жена сидит у окна, а из глаз ее текут слезы.
Реб Лейви велит молчать
При первой же ссоре с реб Йоше, старшим шамесом, младший шамес Залманка поставил его в известность, что отныне и впредь не будет ему подчиняться. Он и сам может устраивать свадьбы. Он уже провел венчание для вдовца и агуны по разрешению полоцкого даяна. Реб Йоше думает, что он важная персона, потому что на его стороне старосты городской синагоги и ваад. Так пусть знает, что Бог не дремлет и у него, Залманки, тоже есть свои сторонники: полоцкий даян, почтенный реб Калман Мейтес и другие почтенные прихожане.
Старший шамес тут же вспомнил, как приходил к нему какой-то человечек заказывать венчание по разрешению полоцкого даяна, а когда он, шамес, велел принести разрешение от настоящего раввина, человечек ушел и больше не появлялся. Значит, полоцкий даян, который однажды разрешил приносить деньги в субботу, сотворил еще большую мерзость и освободил от брачных уз агуну! Ладно, с младшим шамесом он сам справится, подумал реб Йоше. Он его, наглеца, муху ничтожную, вмиг выкинет из городской синагоги. Но полоцким даяном должен заняться реб Лейви Гурвиц, ведающий вопросами халицы и агун.
Реб Лейви Гурвиц в последнее время перестал вмешиваться в
Он уже давно не надеялся, что жена его выздоровеет. Из больницы для умалишенных ее перевезли в еврейскую деревню близ местечка Валкеник, где содержались безнадежные, и реб Лейви каждый месяц отправлял часть своего жалованья одному тамошнему жителю, следившему за его больной женой. Но дочь Циреле, которая бушевала в отцовском доме, била стекла и хотела выбежать на улицу нагишом, переменилась в больнице и стала тихой, как голубка. Лицо ее озаряла бледная просветленная улыбка, точно после долгого и тяжелого сна. Врачи вызвали отца и сказали, что Циреле, возможно, поправится, но уверенности в этом нет. Реб Лейви подумал и решил забрать свою дочь домой.
Но когда Циреле привезли домой, улыбка ее тут же погасла. Она испуганно оглядывала стены, мебель, полки с книгами, свою комнату. Раввин заметил это и с дрожью подумал, что заблудшая душа, отосланная с небес обратно на грешную землю, выглядит так же, как его единственная дочь. Но вела она себя тихо, спокойно, и отец утешался мыслью, что так оно и должно быть, что должно пройти время, пока она снова привыкнет к родному дому. Если человека долго держать в темнице, а потом выпустить, ему тоже нужен какой-то срок, чтобы снова привыкнуть к дневному свету. Боясь нарушить покой дочери, целыми днями сидевшей в своей комнате, реб Лейви ходил по дому на цыпочках.
У свояков реб Лейви было много детей, и в каждой семье одна дочь звалась Циреле в память о старой раввинше. В юности ближайшей подругой Циреле реб Лейви была Циреле реб Ошер-Аншла. Когда больная вернулась домой из больницы, отец тут же рассказал ей, что ее двоюродная сестра Циреле, дочь реб Ошер-Аншла, уже стала матерью троих детей, и спросил, не хочет ли дочь повидаться с нею или с другими подругами. Не понимая, о чем идет речь, Циреле долго глядела на отца. И вдруг глаза ее расширились в немом испуге, и она задрожала всем своим тонким телом. Реб Лейви не сказал больше ни слова и тихо вышел из комнаты.
Хотя больная перестала буянить, отец все же не оставлял ее одну, без присмотра, боялся, как бы она не выкинула чего-нибудь. Он стал выходить из дома, только когда там оставалась соседка по двору, Хьена. Но и когда Хьена была дома, реб Лейви стоял в синагоге как на горячих углях. Во время молитвы он больше не метался во все стороны, как прежде. Он хотел отвыкнуть от этой своей привычки, чтобы перестать бегать по дому и не пугать Циреле. После молитвы он первым уходил из синагоги.
Привыкнув к тому, что у реб Лейви до зари всегда горит свет, соседи приставали к Хьене, убиравшей у раввина, желая узнать, почему теперь у него по ночам темно и почему не слышно его голоса. Хьена долго отнекивалась, болтала разное, а потом призналась, что у раввина гостья, дочь из больницы. «Что же вы молчали?» — обрадовались соседи и стали тоже ходить по двору на цыпочках. Они простили реб Лейви его многолетние обвинения в том, что они, соседи по двору, недостаточно благочестивы. Теперь все стало по-другому. Если кто-нибудь возвращался домой поздней ночью, он останавливался посередине пустого двора, словно знал, что реб Лейви сидит в темноте, настороженно вслушиваясь в ночную мглу, ждет, не донесется ли какой-нибудь звук из комнаты дочери, и беззвучно плачет:
— Посадил меня в темное место, как давно умерших… Ох, Владыка Вселенной, во тьме сижу я, как погребенный…
Но реб Йоше ничего не знал о переменах в доме и в характере реб Лейви. Идя ко двору Шлоймы Киссина, он живо воображал, как раввин подпрыгнет до самого потолка, когда услышит о новой пакости полоцкого даяна, как станет бегать по комнатам мелкими шажками. «Ой, как он будет бегать!» — внутренне усмехался реб Йоше, широко распахивая дверь в дом раввина; но приветствие застряло у него в горле. Он не успел и слова сказать, как реб Лейви поднялся из своего глубокого кресла и прижал палец к губам: «Тиш-ш-ш-ше!»