Безмужняя
Шрифт:
— Выпустите меня! — доносится из комнаты детский плач. — Я пойду к невесте с цветами в волосах. Ее бросил жених, и она прокляла меня. На дедушкиных похоронах она закляла меня, чтобы я никогда не вышла замуж. Теперь ее жених вернулся, и она уже больше не агуна…
— Дочка, — приникает реб Лейви головой к двери, точно к плечам дочери.
— Выпустите меня! — колотит она кулаками в дверь. — Я скажу невесте с цветами в волосах, чтобы она бежала вместе с женихом.
— Надо позвать соседей! — кричит один гость.
— Карету скорой помощи! — перебивает другой.
— Не надо, — хрипит реб Лейви и еще сильнее упирается в дверь. — Она успокоится, успокоится…
— Я не успокоюсь, не успокоюсь! —
— Она выпрыгнет в окно, — пугается кто-то.
— Пусть выпрыгнет! Пусть выпрыгнет! — колотит в дверь кулаками реб Лейви, словно безумие дочери передалось ему.
— Я не выпрыгну! Я не хочу погибнуть! Я хочу жить и голой плясать на улице! — доносится ее надтреснутый хмельной смех. — Я хочу плясать голой, голой, голой! Я хочу мужа, мужа! Дайте мне мужа!
— Вяжите ее! Зашейте ей рот! — вопит реб Лейви, обливаясь потом. — Она не моя дочь, она ублюдок, выродок! Дочь реб Лейви не захотела бы выбежать голой на улицу.
— Твоя дочь, твоя дочь! — хохочет она за дверью. — Невеста с цветами в волосах — твоя дочь! Агуна — твоя дочь! И я тоже твоя дочь! Твоя дочь хочет плясать голой с мужчинами, с мужчинами!
Два старика, остолбенело стоявшие позади всех, вдруг спохватываются, что надо действовать. Они распахивают окно, высовываются во двор Шлоймы Киссина и кричат в ночь: люди добрые, спасите, на помощь!
— Не зовите евреев, зовите гоев, вызовите карету из сумасшедшего дома! — кричит с пеной на губах реб Лейви. — Она и меня сделала сумасшедшим! Не могу больше выносить ее! День и ночь я стерегу дверь, чтобы она не выбежала нагишом. Я больше не могу! Заберите ее от меня! Это она виновата, из-за нее я не хотел вмешиваться. Но Бог наказал меня за то, что я допустил богохульство! Заберите ее, и я снова буду раввином для людей. Агуна прожила в одиночестве шестнадцать лет, а я живу один уже двадцать лет!
На лестнице слышится топот, и комнату заполняют широкоплечие здоровые мужчины. Они оттесняют старост и щуплых ученых молодых людей, которые держат дверь. Но с отцом им не справиться. Он стоит, широко раздвинув ноги и руки, спиной к двери и надрывно кричит:
— Вызовите карету для сумасшедших и заберите ее от меня навеки! Позовите моих свояков и шурина, пусть видят, что их племянница унаследовала от их семьи! Это не моя кровь, это не кровь отца моего. Позовите сюда полоцкого даяна, позовите сюда этого упрямца! Это его дочь, его! Созовите большой раввинский суд! Я его уничтожу, я предам его отлучению! Это его дочь, его!..
— Воды! Он бредит! — кричат со всех сторон, а из комнаты доносится смех, переходящий в визгливый плач:
— Твоя дочь, твоя дочь! Веревочку для Циреле, веревочку на ее шейку…
Меж двух огней
В один из ранних осенних дней белошвейка Мэрл спустилась с Зареченских высот в город. Платок она сдвинула на глаза, чтобы знакомые не узнали и не остановили ее. Быстрым шагом она направилась к раввину из двора Шлоймы Киссина.
Три недели назад, в день Симхас-Тойре, когда Калман, вернувшись днем домой после молитвы, рассказал Мэрл о скандале в городской синагоге и на синагогальном дворе, она смертельно побледнела, заломила руки и, опустившись на стул, пробормотала:
— Полоцкий даян погубил себя!
Такого Калман уж не мог вынести. В открытую он обвинил жену, что она все время ведет себя так, словно вышла за него замуж лишь по приказанию полоцкого даяна, а не по своему желанию. Даже сейчас, когда он рассказывает ей о том, что его так оскорбили, что он готов себя заживо похоронить, она опять думает о полоцком даяне, а не о своем муже.
Мэрл посмотрела на него таким ледяным взглядом, что он испугался, беспомощно сжался и поник. А Мэрл после этого несколько недель не могла сомкнуть глаз. Она хотела бежать к полоцкому даяну и просить прощения за беды, которые навлекла на него, хотела спросить, чем она может помочь, — и боялась показаться ему на глаза. После того как Калман так глупо сам выдал тайну, раввин наверняка полагает, что агуна уплатила ему злом за добро. Еще больше опасалась Мэрл жены реб Довида Зелвера. Ведь раввинша не поверит, что реб Довид почти что заставил агуну выйти замуж. А если и поверит — кто знает, что она может навыдумывать!
И все же Мэрл надеялась, что шум постепенно затихнет сам собой. Но происшествие в доме раввина из двора Шлоймы Киссина взбудоражило весь город еще сильнее, чем пощечина в городской синагоге. Мэрл поняла, что несчастье не минет полоцкого даяна.
Происшествие с дочерью реб Лейви напугало и растрогало всех до слез. Торговцы на рынках и мясники, жильцы общинных дворов и лавочники толковали между собой о единственной дочери раввина, которая опять стала буянить и пыталась голой выбежать из дому. А во всем виноваты эти старосты Божии, эти благочестивые псы! Целый субботний вечер они мучили раввина, требуя, чтобы он навел порядок в деле с агуной.
— Вы же недавно кричали, что раввин из двора Шлоймы Киссина и полоцкий даян — одна банда! — рискнул заметить один из завсегдатаев молелен. Но крики простолюдинов взметнулись и нависли над ним, точно топоры. Рыночные торговцы хлопали себя ладонями по лбу:
— Откуда нам, простым рабочим людям, знать? Откуда нам было знать, что у раввина из двора Шлоймы Киссина сумасшедшая дочь? И что вы впутываете нас в свои воровские делишки? Мало ли что мы говорили! Есть языки, так мы и говорим!
Рыночные торговки, туго перетянутые широкими фартуками, и мясники со свекольно-красными лицами утирали слезы: не зря говорится, что Бог готовит исцеление до удара! Счастье, что раввин был в обмороке и не слыхал, как кричала его дочь, когда карета забирала ее в больницу. Посетители из молелен, терзавшие его, в сутолоке разбежались, как мыши по норам. Остались лишь соседи со двора Шлоймы Киссина, которые в прежние времена не очень-то ладили с раввином. Он, да не зачтутся нам эти слова, тяжелый человек и чересчур благочестивый! Но когда у человека горе, наш брат зла не помнит. Соседи приводили раввина в чувство, ухаживали за ним, пока он не открыл глаза и не увидел, что дочери уже нет. Он не кричал и не плакал, а только тихо попросил, чтобы его оставили одного. Ну, так не следует ли этого полоцкого раввинчика и эту гулящую с ее мужем выкурить, как зловоние!
— Их выкурят, — утешали мужчины своих воинственных жен. — Теперь конец будет этому авантюристу, полоцкому даяну, и этой бабе, этой развратной глазастой туше, которая без разрешения липового раввинчика не может лечь в постель со своим мужем, дурень он этакий! А он иначе не привык, как только нести свиток Торы именно в виленской городской синагоге, мазила!
Вся эта болтовня, поднявшись волной, докатилась до Полоцкой улицы и вплеснулась в уши Калмана, который еще больше съежился от страха и стыда. Но черные глаза Мэрл заискрились прежним блеском, и она издала короткий смешок, как в давние времена, когда, девушкой участвуя в демонстрациях рабочих, видела занесенные над толпой казачьи нагайки. Если бы Калман не был таким уж простофилей, она бы прошлась с ним под руку по улицам, где их поносят, и смеялась бы в лицо этим сплетникам! Но она вспомнила о полоцком даяне, и блеск в глазах ее угас. Она накинула платок на голову и побежала к раввину из двора Шлоймы Киссина.