Безвозвратно утраченная леворукость
Шрифт:
Что же автор «Безвозвратно утраченной леворукости» выбирает взамен? Воспользуемся символами, которые он сам предложил. А выбирает он характер «кошачий» против «собачьего», что можно толковать, если уж на то пошло, также и применительно к принципам ремесла. Нелюбовь к «собачьему» характеру означает при этом, что в своих текстах он не хочет поддаваться диктату читателя, быть похожим на него в языке, идеалах, интересах ради достижения сиюминутной актуальности. Классический фельетон был бы в таком понимании более «собачьим», поскольку оперирует он языком и системой ассоциаций, свойственными читателю здесь и сейчас, отсыпает к общности (актуальных) переживаний и общности взглядов. «Кошачьей» была бы вырастающая из фельетона проза — потому что она уже не оглядывается на вкусы читателя, создавая свои законы, становится независимой, нацеленной не на сиюминутную актуальность, а на более длительное существование. Есть еще появляющаяся в заголовке утраченная безвозвратно «леворукость». Что здесь имеется в виду? Возможно, просто выделяющая автора среди его ровесников особая примета? Да, обременительная, обрекающая на отчуждение, а может, и насмешки, но безоговорочно
Остается спросить, какой рукой написал Пильх «Безвозвратно утраченную леворукость»? Наверняка правой — отсюда писательская техника, беглость и отточенность стиля, «фейерверки юмора» и т.д., одним словом, те черты, с помощью которых книга располагает к себе читателя. К левой руке относится все то, что портит игру, останавливает сюжет, обнажает писательские приемы. Левая рука сама не пишет, она лишь правую останавливает, сажает кляксы на бумагу и делает так, что за этой милой игрой с читателем, в которую играет каждый, кто заполняет нижнюю половинку последней страницы газеты, проглядывает какая-то тревожная пустота, бессилие, ностальгия, мучительная потребность в не столь сиюминутных концепциях и смыслах, и наконец — вопрос о собственном «я».
Вопрос о собственном «я» — это ведь один из самых важных вопросов, какие может задавать себе автор, в голове которого разыгрывается борьба фельетона с прозой. Фельетон с течением времени формирует его голос, определяет способ восприятия мира, очерчивает рамки выстраиваемой им концепции — концепции, подходящей для сюжета, который на одной странице газеты должен начаться и закончиться. В повестях Пильха довольно легко проследить черты стиля, взявшиеся из его фельетонов. Но как прозаик Пильх активирует в себе другое «я». Он уже не является лишь кем-то, кто без устали рассказывает байки — о семье и друзьях из Вислы, о коллегах-писателях из Кракова, о безвозвратно утраченных девушках своей жизни, о прочитанных книгах и т. д. Он еще и человек, находящийся в некой важной точке своей жизни, пытающийся установить какую-то иерархию переживаний, хранимых его памятью, людей, встреченных им в жизни, текстов, им прочитанных, и событий, которых он был свидетелем. Иначе говоря, надо решить, что оставить на полке, что выслать в Вислу, а что занести в «Тыгодник Повшехны» — то есть надо упорядочить себя изнутри, отдать себе отчет в том, что действительно является важным и понадобится в дальнейшей жизни. Труд это, безусловно, сизифов, и никакая подобная конструкция смысла не может быть постоянной. «Потому что, — как говорит рассказчик истории о двух парах носков и одном ботинке, — смерть должна быть на месте смерти, отчаянье на месте отчаянья, а ботинок на месте ботинка. Но это, пожалуй, невозможно, порядок вещей не мог быть сохранен, потому что его, пожалуй, вовсе нет». Но человек, как правило, не желает соглашаться с ощущением никчемности своего существования и отсутствием высших смыслов и время от времени ведет себя, как пес фотографа Виселки: внезапно издает рев отчаяния и боли, ибо до него вдруг доходит, что ведь жизнь его «не может пройти в позировании для инфантильных фотографий, жизнь может быть настоящей».
Поединок фельетона с прозой, по-видимому, не может быть доведен до конца и выигран одной из сторон, потому что жизнь банальная, не помещенная ни в какую форму, обыденная, та, которой питается еженедельный фельетон, перерабатывающий ее в формулу сюжета, накапливается и накапливается, требуя от воображения пишущего конструктивных, креативных усилий для более крупного, нежели фельетонный, масштаба. Таким же не доведенным до конца является поединок памяти с забвением, сна с явью, реалий с изменяющим их конструктивным замыслом. Кроме того, Пильх наверняка не ставил задачи разрешить на пространстве пары сотен страниц свою жизненную дилемму и вдобавок спасти мир. В конечном счете «Безвозвратно утраченная леворукость» — это ведь книга о литературе, о том, как ее делают, в ходе каких процессов и откуда она берется и, наконец, какую цену писатель за это платит. В прозе последних лет я не знаю произведения, которое бы тему эту поднимало интереснее, с большей точностью и вдумчивостью. Но для этого необходим не только холод самоанализа, но и страстность, потому что литература, которой занимаются всерьез, становится второй жизнью — выведенной из сна, подпитываемой преобразованными реалиями, придуманной, но осязаемой, пробуждающей не менее сильные, чем настоящая жизнь, эмоции. Рецензию, с цитаты начатую, цитатой же и закончу:
«Просыпаешься от беспокойных снов, и не важно, просыпаешься ли ты в обледенелом доме в горах или в нагретой, как мартеновская печь, высотке на Франческо Нулло, все равно ты весь трясешься от непонятной ярости и напрасно упражняешь свои риторические способности, и притворяешься, что не знаешь, против кого должен свою муку и ярость обратить, притворяешься, что не видишь ни чистых элегантных тетрадок в линеечку, ни стопки первоклассной, девственно чистой, не тронутой чернилами бумаги на столе. И зачем притворяешься? Зачем притворяешься, если все равно ничего другого не умеешь? Ах, разумеется, ты притворяешься, потому что продолжаешь думать о той завлекательной чахоточнице, которая тебе во сне шахматы продавала, а в таких ситуациях — не важно, во сне или наяву, — ты всегда притворяешься. Думаешь о завлекательной чахоточнице и видишь ее отчетливо, видишь ее платье из черной тафты, губы, обведенные помадой Bourjois, серебряную цепочку на хрупком запястье, видишь ее отчетливо, и это хорошо. Литература — сон, но сон отчетливый, полносюжетный и с подробностями».
Ежи
С замиранием сердца
С замиранием сердца приступаю я к бесцеремонному описанию моих близких, с замиранием сердца и сумбуром в голове, потому что знаю мало. Откровенно говоря, пока одно только и знаю, а именно, что еще до того, как я закончу это начатое сегодня (в Праздник Реформации в октябре 1997 г.) скандальное повествование, новое правительство, которое по какому-то странному совпадению тоже сегодня было сформировано, падет. Я исполнен абсолютной уверенности, основанной на извечном превосходстве занятий литературой над занятиями политикой, что писать буду дольше, чем правительство будет у власти.
Однажды со мной уже приключилось нечто подобное. Несколько лет назад поехал я на денек-другой к теще и тестю в Лапанув. Было знойное начало июня, душа моя и тело, как обычно в те времена, пребывали в мытарствах, и я алкал покоя и отдохновения. Поехал — и вот я там. Дышу свежим воздухом, плаваю в озере брассом; душевная дрожь унимается, аппетит возвращается. Удобно вытянувшись на лежаке, с неодобрением наблюдаю, как теща и тесть в поте лица надрываются на грядке, читаю бульварную литературу, время от времени смотрю какую-нибудь приятную телепередачу. Гармония. Покой. Гомеостаз. Земля с убаюкивающим скрипом вращается внутри голубой скорлупы воздуха, и я вращаюсь на лежаке вместе с ней.
Но вот в один прекрасный день с привычной беззаботностью гляжу я в телевизор — и что же я там вижу? А вижу я, что близко знакомый мне поэт и борец за независимость Ян Полковский (для друзей Полпот) становится пресс-секретарем правительства. Я испытал волнение, потому что человек испытывает волнение, когда какого-нибудь знакомого видит по телевизору, — в общем, я испытал волнение, и накрыла меня волна воспоминаний. Мне вспомнился самиздат, вспомнился «Запис» [1] , на страницах которого Ясь Полковский (для друзей Полпот) с успехом дебютировал, вспомнилась черная ночь военного положения, устный выпуск журнала «НаГлос» [2] , переполненный до краев зал краковского КИКа [3] в котором Полнот вибрирующим голосом и в вибрирующей тишине читал свои горькие и проникновенные стихи, и вспомнился Ян Блонский, который столь же проникновенно эти стихи разбирал. Вспомнилось, как вместе с другими борцами за независимость играли мы в футбол в Парке Йордана, (Полковский играл в футбол лучше всех известных мне поэтов, был достаточно техничен и, как говорят, заряжен на ворота, при этом не сторонился игры брутальной, а еще любил, увы, неспортивно обзывать противников коммунистами, что производило особый эффект и совершенно парализовывало ряды порой играющих с нами малолеток.)
1
«Запис» — первый подпольный общественно-литературный журнал, издававшийся в коммунистической Польше в 1977–81 гг., в котором под своими реальными именами печатались ведущие польские писатели. (Здесь и далее комментарии переводчика.)
2
«НаГлос» — устный литературный журнал, возникший в 1983 г. в ответ на закрытие властями краковского журнала «Писмо». Существовал в формате литературных вечеров, с 1990 по 1997 г. издавался в печатном виде.
3
«КИК» — Клуб Католической Интеллигенции в Кракове, где обыкновенно проходили чтения устного журнала «НаГлос».
Вспомнились мне банкеты, вечеринки и попойки, неизменно антигосударственные по своей сути. (Ясь выпивал умеренно, но столь же умеренной была и сопротивляемость его организма — после первого же стакана он с грубоватым, скажем так, шармом начинал приставать к женщинам. «Это что, траур?» — так нетрадиционно он завязывал диалог с дамой, если проницательно замечал, что на ней черное вечернее платье. После очередных доз, по мере их принятия, он пел антибольшевистские [4] песни, потом порол какую-то чушь, а потом засыпал сном бойца. В общем, собутыльник он был, как и все мы, славный, хотя порой и обременительный.)
4
Определение «большевистский» может использоваться в разговорном польском языке применительно к понятиям и вещам, имеющим отношение к советской России.
Вспомнились мне, наконец, и стихи Яся, стихи необыкновенной красоты, стихи, которые производили на меня тогда и до сих пор производят огромное впечатление. «Так как же та строка звучала? / Соловые ли кони вступают в воды? / Или совсем иначе, не соловые, а осоловелые / не кони, а колени преклонивши / и не воды, а разводы каменных узоров мостовой?» [5]
Я ни тогда, ни сейчас не замечал в этой поэзии чрезмерной политизированности, и если пишу об авторе как о борце за независимость, то по более общим причинам. Может, была в Полпоте-поэте установка на определенную тональность; может, тот факт, что он перестал писать, — лучшее доказательство обретения Польшей независимости; может, московское ярмо являлось для него источником вдохновения, хотя сами эффекты этого вдохновения были намного богаче и глубже.
5
Условный перевод начала стихотворения Я. Полковского «Przedmioty majace zwiazek z przestepstwem» («Предметы, связанные с преступлением»), в котором лирический герой пытается вспомнить давно забытые стихотворные строки.