Безвременье
Шрифт:
— Но что же нам предстоит разобрать после этого? — спросил Платон. — Может, кто из наших граждан должен начальствовать, а кто — быть под началом?
— Конечно!
— Начальствовать, видимо, должны самые лучшие, раз в нашем Государстве все равны?
— Это ясно! Да! Да!
— Пока в Государстве не будут царствовать философы либо так называемые нынешние цари и владыки не станут благородно и основательно философствовать и это не сольется воедино — государственная власть и философия — а их много, — которые ныне стремятся порознь либо к власти, либо к философии, до тех пор, граждане пресветлого будущего, государству не избавиться от зол, да и не станет возможным для рода людо-человеческого и не увидит
— Пора приступать к всеобщим, равным и тайным назначениям-выборам, — намекнул Платону лысый и маленький.
Небольшая толпешка одобрительно загудела.
— Так вот, — возвысил голос Платон, перекрывая шум собравшихся здесь. — Возможно ли, чтобы толпа допускала и признавала существование красоты самой по себе, а не многих красивых вещей, или самой сущности каждой вещи, а не множества отдельных вещей?
— Это совсем невозможно! — радостно поддержали его.
— Следовательно, толпе не присуще быть философом.
— Нет, не присуще!
— Тогда остается совсем малое число людо-человеков, достойным образом общающихся с философией: это либо тот, кто подобно Иванову-Ильину, подвергшись добровольному изгнанию, сохранил, как людо-человек, получивший хорошее воспитание, благородство своей натуры — а раз уж не будет гибельных влияний, он, естественно, и не бросит философии, — либо это человек великой души, вроде Маркса, родившийся в маленьком, можно сказать, несуществующем даже государстве: делами своего государства он презрительно пренебрегает. Обратится к философии, пожалуй, еще и небольшое число представителей других искусств: обладая хорошими природными задатками, они справедливо пренебрегут своим прежним занятием. Может удержать и такая узда, как у нашего приятеля Энгельса: у него решительно все клонится к тому, чтобы отпасть от философии, но присущая ему болезненность удерживает его от общественных дел. О моем собственном случае — божественном знамении — не стоит и упоминать: такого, пожалуй, еще ни с кем не бывало.
Вот почему ни государство, ни его строй, так же как и отдельный людо-человек, не станут никогда совершенными, пока не возникнет такая необходимость, которая заставит этих немногочисленных философов, причем именно диалектиков, — людей вовсе не дурных, хотя их и называют теперь бесполезными, — принять на себя заботу
— Махровый фидеизм! — вставил лысый и маленький.
— ... божественному наитию, — повторил уставший Платон, — сыновья наших властителей и царей либо они сами не окажутся охвачены подлинной страстью к подлинной философии. Считать, что какая-нибудь одна из этих двух возможностей или они обе — дело неосуществимое, я лично не нахожу никаких оснований. Иначе нас справедливо высмеяли бы за то, что мы занимаемся пустыми пожеланиями. Разве не так?
— Не так! Вот они, ослиные уши идеализма! Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь и ни герой, возьмем мы это повышенье своею собственной рукой! — Лысый и коротенький начал энергично отпихивать Платона в сторону.
— Тому, кто действительно направил свою мысль на бытие, — сопротивлялся старик Платон, — уже недосуг смотреть вниз, на людо-человеческую суету, и, борясь с людо-человеками, переполняться недоброжелательства и зависти. — Силы философов-диалектиков были явно неравны. Материалистическая диалектика вовсю теснила идеалистическую. — Видя и созерцая нечто стройное и вечно тождественное, не творящее несправедливости и от нее не страдающее... — Толчки лысого и коротенького становились все напористее, но Платон еще держался, правда, уже из последних сил. — ... полное порядка и смысла... он этому подражает и как можно более ему уподобляется... Или ты думаешь, будто есть какое-то средство не подражать тому, чем восхищаешься при общении?
— В канаву истории! — кричал лысый и короткий. — В Чермет. В отхожее место!
Платон упал, снова поднялся на одно колено, хрипло продолжил:
— Общаясь с божественным и упорядоченным, философ тоже становится упорядоченным и божественным, насколько это в людо-человеческих силах. — Но сил у него, видимо, оставалось мало. — Оклеветать же можно все на свете.
— И даже очень! — сказал Пров и, расталкивая толпешку, подошел к Платону, помог тому подняться. — Не знаю уж, чего вы тут делите, но стариков толкать нельзя!
Платон повис на плече у Прова и тот медленно повлек старика к ближайшей скамейке.
— Ведь если правитель будет устанавливать законы и обычаи, которые мы тут разобрали, не исключено, что граждане охотно станут их выполнять, — все еще в горячке лепетал старик.
— А как же... — успокаивал его Пров. — Это вовсе не исключено.
— А разве примкнуть к нашим взглядам будет для других чем-то диковинным и невозможным?
— Я лично этого не знаю, — искренне ответил Пров. — Не разобрался еще.
— Вот так и все, — опечалился Платон. — Сначала — не разобрался, а потом — уже поздно.
Митингующие, меж тем, избрали Отцом всех времен и народов того самого, маленького и лысого. Вытащив из-за пазухи кумачовые полотнища, с песнями двинулись они сначала вдоль недостроенного здания, а затем по улице. Их было немного, но вот из соседних улиц и переулков показались стражи в голубых мундирах, с ружьями и саблями, уверенно пристроились за демонстрантами и, четко чеканя шаг, запрудили улицу.
"Кто был ничем, тот станет всем сразу!" — реяло над Сибирскими Афинами.
Уже и самих демонстрантов не было ни видно, ни слышно, а голубые мундиры все шли и шли.
Про Платона коротенький, видимо, забыл, или не хотел лезть на свалку истории
— Что же нам с тобой делать, дед? — сам себя спросил Пров.
70.
В глубокой прострации полусидел-полулежал Платон на скамейке с облупившейся, когда-то белой краской. Пров даже помахал перед его глазами рукой, но старец не реагировал на это движение.