Благодарение. Предел
Шрифт:
— Идем угощу, Елисейка…
Морщины скривили рот Кулаткина, один глаз закатился под лоб, другой, сизый от гнева, уставился на Терентия.
— Меня вином не купишь, Тереха.
— Нас с тобой никому ни купить, ни продать. Ну, чего же? Пошли. Филя, а ты-то… айда… Вспомянем младость.
— На минутку разве, Тереша… при деле я…
На кулаткинских дружков Толмачев махнул длинной тяжелой рукой:
— Кыш!
Елисей схватил его за локоть.
— Дай им на четушку, Терентий.
Толмачев бросил трешницу на прилавок.
— Елисею спасибо говорите, не мне. Я бы вас не так примиловал… Позорите общество… Ладно, пейте-ешьте
На берегу Сулака за кустом краснотала теплынь и тишина дремали задумчиво под голубо отстоявшимся небом в прошвах плывущих лениво, как вечность, паутинок.
Терентий и Елисей выпили, вытерли усы, переглянулись и не спеша стали закусывать. Филипп Сынков удивленно улыбался на свой стакан, повертывая его в руке.
— Знаешь, Тереша, я еще хвачу, что-то не разбило кровь со вчерашнего, — доверился Елисей.
— Айда, милай! Пей, ешь, кури… Жизнь-то, как она, а? Смышленая она, жизнь-то, а? Филя, что ты привскочил, как суслик у норы? Куда глядишь?
— Кажись, подпаски мне машут…
— Овцы не львы, не разбегутся. Садись! — Терентий дернул за полу Сынкова, и тот, присев, скатился на пятках с бугорка в отишье. — Дети мои в люди вышли, — говорил Терентий. — Федя — зоотехник, Андрюшка — инженер на автозаводе. Своя персональная машина. Аниса помнишь? Летчик. На сверхзвуковых. А о самой маленькой сроднице особо, потом… Может, ее судьба и привела меня на родимую землю. Давайте выпьем, вспомянем путь-жизню… Как, бывало, играли: я по батюшке день и ночь скучаю, я по матушке целый век тоскую, по родимой стороне…
Глядел Терентий Толмачев на родной русско-татаро-мордовский Предел, и припоминались ему не степенные лета, а ранняя заревая молодость. Нет тех улиц и переулков с большими домами, под навесом которых стоял он осенними ночами с девками. Исчез прежний Предел с гумнами, стадами гусей и индюшек, пестро беливших взгорье и луга. Более же тысячи дворов было, два табуна коров, два — рогатого молодняка, косяк нерабочих коней под охраной могучего жеребца, за сто саженей до кобылы взвивавшегося на дыбки. Нету того Предела, ушел, как наплеск волны в песок. Кирпичные или саманные под бледным зяблым шифером дома стоят тесно, как бы стреноженные проводами.
И их поставленный дедушкой пятистенный рубленый дом осел на угол. И живут в нем какие-то пришлые, прямо с крыльца выплескивает баба помои.
— Эх и хватами были мы, Елисеюшка. Аж не верится! Филя, помнишь, как разнимал нас? А мы смертно связаны были с Елисейкой, а?
— Да сами вы в ум входили… я-то так… только чуток подталкивал…
— Ты, Филипп, центральная фигура, — сказал Елисей. — Потому я пособлял тебе верную дорогу разнюхать, а? Я и тебя, Тереха, спасти хотел, да ведь ты Толмач тугогубый! Удила закусывал, мчался в непуть.
Сынков припоминал своих сверстников — Терентия Толмачева и Елисея Кулаткина, какими те в молодости были. Раскалывали Предел пополам, разноголосицу разводили, да и только. Капризный Елисей мутил самозабвенно. Свой каприз законом для всех норовил сделать. А уж самовольник-то — не приведи бог. Если кто не подчинился Елисею — пропал. Насмехался беспромашно и едко, щедро клеил прозвища, несмываемые, как тавро. И был-то вроде так себе — по-писарски кривоплечим, лицом лисоват, а вот самолюбия на воз не покладешь. Крылатило его самолюбие. Парни и девки шли за ним. Правда, гармонь у него была, и играл он до потрясения сердца, если захочет.
Вперекор ему Терентий Толмачев
Праздник не праздник, веселье не веселье, если оба тут. Будто воды плескают на горячую каменку. Однако не могли жить друг без друга.
Если Терентий зовет в луга, то Елисей тянет в горы. Расколют молодежь на два косяка, один в горах играет на гармонике, другой в лугах бренчит на балалайке. Все бы ничего, да ведь схватки бывали…
«Ну хоть бы женились поскорее, а не то подохли. Люди бы вздохнули свободно», — беззлобно, вроде по привычке, говорили даже самые терпеливые.
Жениться они женились, а помирать не торопились. Как сцепятся, на свет бы глаза не глядели. Лизавета приревновала своего Елисейку к сестре Терентия и Андрияна, молодой красивой вдове Алене. Прижала к стенке амбара, в волосы вцепилась. Алена белее молока, руки раскинула оторопело и беспомощно, как в тяжком сне. Бабы советы подают: мол, схвати Лизку за волосья. Не получается — стрижена по новой моде. Коренастая, толстоногая, садит башкой под дых высокой Алене и стукает затылком о стенку, норовит о гвоздь угодить — высунулся из доски изнутри амбара гвоздь… Пока кофту на Алене рвала, лицо кровенила, бабы только советы подавали, черт, мол, их разберет, может, и был грех, этот Кулаткин, как суродованное дерево, в сук рос: сам с ягненка, а грех-то с овцу. Алена все крепилась, а как об гвоздь затылком двинула ее Кулаткина, закричала Алена. В воротах мелькнуло лисиное лукавое лицо Елисея. Видно, ему радостно было, что бабы дерутся из-за него. Во всем хотел быть главным. Едва оторвали Лизавету от Алены…
Рано ознобила зима, зеленые листья тополей зазвенели на морозном ветру. Поземка завихрилась, петлями завилась в отишьях. Что такое? С утра гамят у дома Кулаткиных. Зарезанную Аленкину овцу нашли у Елисея в котухе. Украсть и зарезать успел, а спрятать не спроворил, говорили, посмеиваясь, сами не веря, чтобы ученый Елисей стал татем.
Никто из смирных не успел духом собраться, остановить, петлюшки распутать. Глядь, а Елисея овечьими кишками обмотали, на голову овчину надели кверху шерстью. И повели по улице. В худое ведро стучат, свистят, регочут. Гоготно, стужно, страшно. Кто верит, кто не верит, кто сомневается, а возбуждаются все, начали вроде шутейно по-свойски кулаками совать под ребра, смутно догадываясь, что пока рано заступаться за Елисея — многим насуперечил, нагрозился, обсмеял чуть не подряд.
Тогда-то Филипп Сынков и бабахнул из шомпольного ружья в воздух, враз образумил. И все застыдились и разошлись. Поднял Елисея, свел домой. Отлежался Кулаткин на печи, потому что Алена вместе с Лизаветой врачевали Елисея.
И пошло с тех пор… Что бы ни случилось с Кулаткиным — в ответе Терентий. Сгорели снопы у Терентия — грешат на Елисея. А с виду оба присмирели, по пустякам не выказывали себя. Зато втихомолку начал каждый создавать себе ватагу.
Один в свою шайку тянет Филиппа, другой — в свою. То сулят добра, то смеются над ним, окарауливают его один от другого. «Ты, мол, без меня пропадешь, ни землю пахать, ни скот кормить не сноровишь». Срослись корнями все трое. И ветры одни раскачивали их.