Благородная дичь
Шрифт:
У Паулы не хватило мужества отказаться. Она последовала за ним почти машинально, и они оба сели на скамью. Удивительное свидание! Человек, которого ее вчерашние слова должны были бы смертельно оскорбить, теперь сидел совершенно спокойно рядом с нею! Он, кажется, и вправду не гневался на нее, а ей почему-то казалось, что он имел на это полное право.
Медленно таяла заря на небе, а вместе с нею угасало яркое сияние, заливавшее пламенем и оживлявшее горы и леса; теперь они снова стали суровыми, темными, да и на озере все более сгущался туман. Сумерки ткали свой мечтательный вуаль.
Помолчав
— Так, значит, вы хотите покинуть мою тетю?
— Как только мы вернемся в Берлин. Она сама указала мне на предстоящую разлуку, и я...
— Вы вздохнете свободно, всей грудью, когда, наконец, разорвется цепь, угнетавшая вас, — перебил ее Бернек. — Вы, кажется, боитесь сознаться мне в этом? А я это уже давно предвидел, так как отлично знаю свою тетю. Она — очень умная женщина и по-своему желает добра, в особенности мне. Но она постоянно забывает, что и у других людей в груди есть кое-что, похожее на сердце; с ним, бедняжкой, она не считается, а вот из-за него-то как раз иногда и рушатся самые умные планы...
В этих словах чувствовалась горькая насмешка, однако они выражали именно то, что приходилось изо дня в день испытывать Пауле, в чем она едва сознавалась даже самой себе.
— Вы наверно сочтете меня неблагодарной, господин фон Бернек, — произнесла она, все еще борясь со своим прежним страхом пред ним, однако в то же время робко проявляя уже некоторую доверчивость. — Госпожа Альмерс — моя благодетельница, я обязана ей всем и достаточно глубоко чувствую это, но своими благодеяниями она способна раздавить человека. В своей родной семье я видела много-много любви и привыкла к ней; попав же в чужой богатый дом, я почувствовала себя безгранично одинокой и несчастной, хотя и окружена всем его блеском. Наоборот, вот здесь я очень счастлива... — промолвила она и вдруг резко смолкла, лишь в этот момент вспомнив, с кем она говорит.
Лоб Бернека снова нахмурился, однако грозная складка, появившаяся на нем, относилась не к Пауле.
— Бедняжка вы! — тихо воскликнул он. — Да, с моей теткой не легко ладить! Необходимо в сношениях с нею быть свободным, независимым, не уступать ни шага, как, например, поступаю я, или обладать рабской натурой, безвольно склоняющейся пред нею. Вы показали ей свою волю, и она не простит вам этого. Куда же вы отправитесь прежде всего?
— Сперва к моему опекуну, пока не найдется какое-либо место. Бог даст, мне не долго придется злоупотреблять его добротой.
Паула произнесла это неуверенно, запинаясь, так как знала, к чему сведется эта „доброта“; опекун, несомненно, выйдет из себя из-за этого разрыва с богатой, благородной покровительницей, из-за этого отказа от обеспеченного положения и будет делать ей жесточайшие упреки. Но, не смотря на это, она сознательно шла на такую жизнь — у нее не было никакого выбора, никакого иного пристанища во всем свете.
Ульрих ясно прочел все эти мысли по ее лицу, но не сказал ни слова, а произнес:
— Вы вовсе не созданы для такого места и тех рамок, которые ставит моя тетка. Маленькая птичка, стремящаяся лишь к тому, чтобы летать и петь в сиянии солнца, всегда жестоко ранит крылышки о золотую решетку своей клетки... Что это вы так удивленно смотрите на меня? Неужели вы думаете, что я неспособен понимать это? Я действительно — суровый, холодный человек, но... вы не знаете,
Паула и на самом деле слушала с удивлением и даже недоумением. Теперь случилось впервые, что Бернек позволил кинуть взгляд в обычно строго закрытую глубину своего внутреннего существа. Она и действительно не думала, что он в состоянии питать какое-либо чувство к горю и радостям других людей, и вдруг теперь он заговорил так, словно читал у нее в душе ее самые затаенные мысли. Да, совершенно верно — она тоже чувствовала себя в положении бедной пленницы-птички, напрасно пытающейся расправить свои крылышки в клетке, из которой она не может вылететь, но кто же научил Ульриха понимать это? Ведь она даже сама едва сознавала это.
— Я тоже некогда был молод и счастлив, — продолжал Бернек, — даже очень счастлив! Вы видели портрет, висящий наверху в зале. Тогда, девять лет тому назад, он был удивительно схож; тогда я действительно был молодым веселым охотником, думавшим, что весь свет принадлежит мне... Мы вчера говорили об этом.
— Но вы так быстро прервали разговор, — робко заметила молодая девушка. — Мне показалось, что он вызвал в вас неприятные воспоминания.
— Это — мое последнее воспоминание о юности и счастье! А затем, по воле судьбы, наступил тот тяжелый момент, которой уничтожил мою жизнь и сделал меня тем, что я представляю собою теперь. Я не в силах смотреть теперь на этот портрет.
В этих словах чувствовались сдерживаемый гнев, возмущение против „воли судьбы“. Видно было, что Ульрих еще не научился терпеливо страдать, и в его лице в этот момент было такое выражение, что Паула бессознательно сделала движение, словно желая убежать от него.
Ульрих заметил это, и горькая усмешка пробежала по его губам!
— Ну вот, вы опять боитесь меня и опасаетесь того „темного, что кроется во мне и во всем, окружающем меня“. Вы это заметили совершенно верно, но это еще мрачнее, нежели вы думаете. Вы, по-видимому, считаете меня каким-то преступником, на душе которого лежит мрачное деяние? Сознаюсь, у меня есть тоже нечто подобное, но вины моей в этом нет. Желаете выслушать, что случилось тогда?
— Да, если, вы этого хотите и можете сообщить мне. Но я боюсь, что вам это будет тяжело, причинит страдания...
В этом ответе почувствовалось бессознательное опасение.
Ульрих окинул свою собеседницу долгим и мрачным взглядом и вдруг спросил:
— Да неужели вы беспокоитесь о том, причиняет ли мне вообще что-либо страдания? Я пережил то, что выпало мне на долю, а потому, конечно, и в силах говорить об этом. Правда, я никогда не делал таких попыток, но вам незачем так дрожать предо мной, Паула, как в настоящий момент! Это я не могу допустить. Вы должны узнать правду.
Он провел рукой по лбу, и прошло несколько минут, пока он был в состоянии заговорить. В глубокой вечерней тишине не слышно было ни звука, весь ландшафт все более окутывался голубой дымкой сумерек. Озеро было неподвижно, но из глубины его над темной поверхностью появлялись словно белые призраки и клубящимися волнами расплывались все дальше и дальше. Это была жуткая игра разных бесформенных образов, то появлявшихся, то вновь исчезавших, словно это были призраки прошлого, воскресшие в данный момент.