Благовест с Амура
Шрифт:
Второго июня караван прошел Сунгари и пятого — устье Уссури. Дальше, до озера Кизи, судя по имеющейся карте, больших притоков не было, зато островов и проток появилось бессчетное количество. Найти среди них главный фарватер стало практически невозможно: никто из имевшихся лоцманов до этих низовий не сплавлялся, а Корней Ведищев, ходивший до устья, уже ничего не помнил. Да если бы и помнил тот свой путь, вряд ли смог бы его повторить: ежегодные августовские разливы уничтожали одни острова и наводили другие, меняли затоки и протоки, образовывали
Местные жители, которые изредка попадались по берегам, ни русского, ни маньчжурского языка не понимали, некоторые говорили по нескольку слов из того и другого, свидетельствуя тем самым, что общались с пришельцами, но помочь в выборе правильного пути не могли. Муравьев на отдыхе одаривал их серебряными монетами, они кланялись, приносили вяленую и свежую рыбу и исчезали в таежных дебрях.
Поэтому караван шел осторожно. С баркасов делали промеры глубин, обозначали фарватер вешками, и кормщики старались по ним вести свои посудины.
— Да-а, увидишь все это своими глазами, — говорил Муравьев Казакевичу, — и поймешь, сколь велики были труды Невельского со товарищи. Издалека все выглядит куда как проще и легче. Одно меня утешает, что помогал им всем, чем мог, и награды за свои труды они получали достойные.
— Самой достойной для них наградой, простите за пафос, Николай Николаевич, будет нетускнеющая об их делах память, — отвечал Петр Васильевич. — А еще — чтобы земли, ими открытые и исследованные, не пропали в забвении.
— Да что ж вы такое говорите, Петр Васильевич! Оставить их в забвении было бы величайшей глупостью правительства, — решительно сказал Николай Николаевич. За последние годы эти мысли так проникли в его сердце, что он немедленно возбуждался при одном их упоминании. А от правительства в лице Нессельроде и иже с ним столько уже вынес, что ничего хорошего от него не ждал и только удивлялся многотерпению государя императора. — Конечно, министры приходят и уходят, они, но сути своей, временщики, а у временщика важнейшая забота — свое благосостояние. Одна надежда, что государь как хозяин земли Русской не допустит нерачительного к ней отношения. А иначе — зачем все это? — показал генерал на растянувшийся вдаль караван. — Зачем Амурская и Сахалинская экспедиции? Зачем, наконец, все мы?!
Петр Васильевич ничего не ответил. Да и что можно было ответить на эти, может быть, самые главные и в то же время такие риторические вопросы? В какие-то моменты жизни они возникают почти у каждого человека: зачем я живу, страдаю, радуюсь своим победам и мучаюсь своими поражениями — все это кому-то и зачем-то нужно? И хорошо, если ответ будет: да, нужно.
Они находились на мостике «Аргуни» и даже с этой небольшой высоты были видны неоглядные дали амурской поймы. Петру Васильевичу в какой-то момент показалось, что они плывут по темно-зеленому океану, волны которого колышутся так медленно, что кажутся застывшими, — это кое-где над кустарниками и мелколесьем вздымались купы более высоких деревьев — сосен, пихт, елей, дубов… «Эти волны-купы своими формами, цветами и оттенками оживляли однообразную равнину, превращали плоскую картину
«Вот как, — иронически усмехнулся про себя Казакевич, — да я философом становлюсь; не дай господь, еще и вслух так же рассуждать начну — то-то смеху будет».
И он тихонько рассмеялся первым — над собой, над своими мыслями.
— Я сказал что-то смешное? — нахмурился Муравьев.
— Да нет, что вы, Николай Николаевич! Это в голове моей мелькнуло нечто поэтическое, и оно показалось таким смешным, что я не удержался. Прошу меня извинить.
— Это вы простите мою мнительность, — смутился Муравьев и постарался уйти от неловкой ситуации. — Интересно, сколько еще до Мариинского поста?
— Миль двести, не меньше, — подумав, ответил Казакевич. Он в подзорную трубу обозрел окрестности. — О-о, вон, кажется, лодка оттуда. По крайней мере, офицер на ней — наш моряк.
Действительно, вскоре к «Аргуни» подошла и развернулась, пристраиваясь к борту, четырехвесельная шлюпка с молодым морским офицером на руле.
— Кто вы и сколько еще до Мариинского поста? — нетерпеливо закричал в жестяную трубу-мегафон генерал-губернатор.
Офицер встал на корме шлюпки и отдал честь.
— Мичман Разградский, ваше превосходительство! — крикнул он в ответ. — До Мариинского поста около пятисот верст. Я привез вам письмо от Геннадия Ивановича Невельского.
— Давайте сюда письмо! — крикнул Муравьев Разградскому, а Казакевичу недовольно сказал: — Вот видите, около пятисот, а вы говорите: двести.
— Я сказал: двести миль. Имел в виду, разумеется, морские мили. Это триста семьдесят километров. Немного ошибся.
— Ага, немного, на сто пятьдесят верст, — сварливо сказал Муравьев, но тут же улыбнулся, как бы говоря: не принимайте мое недовольство всерьез. — Но все равно, пора поднять флаги расцвечивания. Петр Васильевич, потрудитесь отдать распоряжение.
Разградский взбежал на мостик, снова козырнул и вручил генерал-губернатору запечатанный пакет.
— Ну-ка, ну-ка, что там пишет Геннадий Иванович? — бормотал Николай Николаевич, разрывая обертку пакета и пробегая глазами содержание письма. — Та-ак… Настоятельно предлагает оставить сотню казаков на устье Хунгари, правого притока Амура, чтобы они через Хунгари и Хуту, которая впадает в реку Тумнин, вошли в сношение с Императорской Гаванью — туда должна прийти из Японии эскадра Путятина. Как считаете, Петр Васильевич?
— Геннадий Иванович если что предлагает, то можно быть уверенным, что он продумал вопрос основательнейшим образом.
— Да не такой уж это сложный вопрос!
— И тем не менее. У Невельского нет малых вопросов. Сейчас, когда разворачивается война и есть угроза нападения на наши восточные владения, любая мелочь может оказаться существенной. Вот придет Путятин в Императорскую Гавань, а вслед за ним нагрянут англичане и французы — что тогда?
— Я над этим думал всю дорогу и давно решил укреплять все наши посты.