БЛАТНОЙ
Шрифт:
Здесь же, небрежно брошенная на стул, валялась его одежда: китель, штаны, форменная шинель. «Вот, стало быть, где он дежурит, - подумала она, мертвея, - вот у кого он проводит ночи! У этой потаскухи, у стервы…»
Лютая ревность ужалила ее. Горло стиснула судорога. Не помня себя, забыв обо всем на свете, она схватила тяжелый чугунный утюг, стоявший в углу на полке, и с одного удара размозжила сопернице череп.
Впоследствии на суде выяснились некоторые дополнительные детали. Николай, как оказалось, провел у этой вдовушки немало ночей. (На работе он обычно сказывался больным - знакомый лекарь доставал ему необходимые
Хмельной, обеспамятевший, еще не очнувшийся ото сна, он справил нужду и вместо того, чтобы вернуться к вдовушке, по привычке направился к себе. Он сделал это машинально: ноги сами занесли его в родную обитель…
Судьи, в общем-то, отнеслись к Наташе снисходительно; убийство было явно непредумышленным, совершенным в состоянии аффекта. Ей дали всего шесть лет - срок по нынешним временам небольшой, терпимый. Его еще можно было как-то отбыть и вернуться к нормальной жизни. Однако в тюрьме характер у Наташи изменился. Она ожесточилась, стала дерзкой и бесшабашной. Сблизилась с воровками, получила прозвище Сатана. В женском лагере под Владивостоком, там, куда она попала вначале, произошел шумок: группа воровок объявила забастовку, отказалась выходить на работу, а когда надзиратель стал выгонять их на развод, кто-то сзади рубанул его топором. Всем, кто участвовал в этом шумке, дали впоследствии дополнительный срок. Была здесь и Сатана и тоже, как и все, получила двадцать лет: таков был традиционный лагерный «довесок»!
Обо всем этом она теперь поведала мне небрежным, каким-то скучающим тоном. Она словно бы говорила не о себе, а о ком-то другом… Прошлое (это было заметно) уже не волновало ее, не трогало. Все в ней давно перегорело, подернулось пеплом, и лишь об одном она сожалела - о том, что ей так и не удалось закончить музыкальное училище. Музыка влекла ее по-прежнему и, надо сказать, удавалась ей. Играла она проникновенно, с душой. И обладала к тому же сильным низким голосом.
Закончив свой рассказ, она вздохнула коротко. Взяла с колен гитару. Опустила лицо. И тихонько запела, искоса поглядывдя на меня:
Вот лежим мы, сумрачно и немо, Смотрим в зарешеченное небо. За окном вагона дымный вечер. От любви далекий путь излечит.И тут же она оборвала песню - прихлопнула струны ладонью. Возникла напряженная тишина. Сатана глядела теперь куда-то мимо меня, поверх головы. И все, кто толпились здесь, смотрели туда же. Я медленно обернулся: в дверях стояла надзирательница.
Низкорослая, в распахнутом полушубке, в синей суконной юбке, она мне запомнилась еще с ночи; тогда, в самый разгар веселья, кто-то заглянул с улицы в барак, крикнул шепотом: «Атас!» И тотчас же Алена набросила на меня одеяло, навалила сверху подушки и разлеглась на мне, развалилась лениво.
— Что это вы, девки, гужуетесь?
– спросил сипловатый голос. И я, осторожно отогнув краешек одеяла, увидел в щелку низкорослую женщину в погонах старшины.
— Именины справляем, - ответила Алена.
— Кончайте, - сказала надзирательница.
– Или уж хотя бы не шумите так… А то звон - на всю зону. Это
Теперь она стояла, глядя на меня в упор, поджав в усмешке темные, растресканные губы.
— Эй, - сказала она и поманила меня пальцем.
– Эй, ты! Кончай резвиться. Не все коту масленица… Идем-ка со мной.
Утром следующего дня меня вывели под конвоем за зону и посадили в машину - в большой крытый грузовик.
Во мне все теперь вызывало сомнение и беспокойство: и неожиданный этап, и эта машина, и обилие конвоя (меня сопровождало трое автоматчиков). Юля сказала, что бумага пришла из главного управления, из следственного отдела… «Чего они там от меня хотят?
– недоумевал я.
– И куда меня теперь волокут? Коль уж в машине, значит, далеко… Так куда же? В управление? Или, может быть, на штрафняк? И если туда, то за что?»
Ехали мы долго и все время трактом, по людным местам. Наконец фургон вильнул и остановился. Распахнулась дверца. Ворвался ветер в проем. И передо мною в белесой мути, в клубах сырого тумана, возникли знакомые очертания пересылки… Вот этого я ожидал меньше всего!
Еще сильнее забеспокоился я, когда увидел, что ведут меня не в карантин и не в общий сектор, а в БУР (так называется Барак Усиленного Режима, являющийся внутри-лагерной тюрьмой). Приземистое это каменное здание помещалось неподалеку от вахты, под сторожевою вышкой. Меня завели туда, обыскали тщательно. И затем затолкнули в камеру.
Я пошарил по карманам, собрал и ссыпал в ладонь табачные крошки. (Папиросы и мешок с харчами у меня отобрали сразу же.) Затем закурил и прилег на низкие нары. Я лежал, касаясь плечом стены, чувствуя сквозь телогрейку ледяной ее, цементный, сосущий холод. Вдруг я привстал настороженно. Кто-то пел за стеной:
Ты проституткою была, Тебя я встретил. Сидела ты под вербой на скверу. В твоих глазах метался пьяный ветер, И папиросочка дымилась на ветру…Непонятно было почему, каким образом просачивалась песня сквозь цемент, сквозь тюремную стену. Слова слышались отчетливо… Впрочем, я тут же понял - почему. У окна, в углу камеры, змеилась черная трещина (постройка эта была, видимо, давняя, и - как и все, что создано руками заключенных, - халтурна и непрочна). Трещина рассекала стену от потолка до пола. Примостясь в углу, приникнув ухом к трещине, я вслушался в смутный голос соседа… и узнал его. Это был голос Девки!
«И вот опять, опять мы встретились с тобою, - напевал Девка, - ты все такая же, как восемь лет назад. С такими жгучими и блядскими глазами…»
Я окликнул его. Он умолк, зашуршал у стенки. Потом спросил торопливым шепотом:
— Это ты что ль, Чума?
— Я.
— Когда прибыл?
— Час назад. А ты?
— Да уж третий день пошел.
— Кто-нибудь есть еще - из наших ребят?
— Нет никого, - сказал Девка, - вся кодла теперь на Индигирке. На строгом режиме. Там такое творится - ой-ой!
— А ты где был все это время?
— Там же…
— Почему ж тебя привезли?
– удивился я.
– По какой причине?