БЛАТНОЙ
Шрифт:
Послышался еще чей-то голос:
— Убить его мало, подонка!
Леший остановился, озираясь. И тогда, вступаясь за старого товарища, я сказал с укоризной:
— Вы что это, братцы, навалились на него? Кончайте. Не прискребайтесь. Не видите разве: человек болен…
— Да какой это человек, - возразили мне тут же.
– Люди дерьмом не питаются.
— Так это он - с понтом, понарошку, - ответил я.
– И вообще, все это было давно.
— Я не о том, что раньше, - гневно выкрикнул мордатый парень, - я о том, что сейчас.
— Сейчас? Неужели?… -
— Ну да, - подтвердил парень.
– Жрет дерьмо, понимаешь. И ведь как еще жрет! По собственной своей охоте! Как взошел на борт - так сразу же и начал… Да о чем разговор?
– он вдруг усмехнулся.
– Спроси его сам. Вы же друзья с ним? Вот и спроси.
Леший стоял в двух шагах от нас, переминался, хрипя и дергаясь. Улыбка, взошедшая на его лице, постепенно угасла, сошла. Глаза занавесились бровями.
Улыбка его угасла, но прежний оскал остался. И было теперь в этом оскале что-то незнакомое, волчье…
— Леший, - тихонько позвал его Девка.
– Слышишь, Леший, да что с тобою?
Тот не ответил. Но зато отозвался начальник конвоя.
— А ну, прекратить разговорчики, - заорал он хрипло.
– Эт-то что такое? Правил не знаете? Ишь, паразиты, устроили тут митинг… Почуяли слабину?
Он отогнал от нас вольных, в том числе и Лешего, и велел конвоирам кончать прогулку.
Потом в трюме мы долго с Девкой беседовали обо всем случившемся; судьба Лешего взволновала нас чрезвычайно. В сущности, он ведь никого не обманул, разве что самого себя. Притворившись сумасшедшим, он затем и в самом деле стал таковым. Выбрал себе страшную участь. И был теперь конченым, пропащим. Был уже болен по-настоящему.
После этой встречи с Лешим видеть его как-то уже не хотелось. Да он и сам, очевидно, не стремился к этому. На прогулках во всяком случае мы его больше не встречали.
А затем у берегов Японии началась полоса штормов, и все последние дни этапа мы отсиживались в трюмном отсеке. Вернее, отлеживались. Как обычно в таких случаях я безотчетно грустил и сочинял стихи, а Девка спал. Спать он мог подолгу и при любой погоде. А когда просыпался, то обычно лежал, полузакрыв глаза, и пел негромко.
Блатных, босяцких песен он знал множество. Предпочитал в основном сентиментальные, со слезой… Однако на сей раз репертуар его был иной. Он пел теперь песни, тема которых - расстрел.
Песни эти легко объединяются в особый цикл. Сюда, например, входит знаменитая песня тамбовского повстанца атамана Антонова: «Что-то солнышко не светит, над головушкой туман. Или пуля в сердце метит, или близок комиссар. На заре кричит ворона: «Коммунист, открой огонь! В час последний, похоронный, трупом пахнет самогон».
Помимо нее есть также песня «Белый свет», написанная неизвестным автором и отредактированная мною еще в бытность мою на Кавказе: «Завтра поведут нас на расстрел. Приговор жесток и неизменен. Вот уже восток заголубел. Заклубились пепельные тени. Я на зарю взгляну в последний раз… Ну
Есть в арестантском фольклоре немало и других песен - такого же плана. Девка, повторяю, знал их все. И пел их теперь, наборматывал с какой-то унылой, однообразной настойчивостью. Репертуар этот не прибавлял нам веселья… И я, не выдержав, сказал:
— Меняй пластинку, Девка, и без того тошно!
— Эх, - отозвался он с коротким вздохом, - эх, старик… Ты говоришь «тошно»… А с чего веселиться?
— Но все-таки! Давай-ка что-нибудь поприятней.
— Душа тоскует, - пробормотал Девка.
– Ей не петь, ей плакать охота.
Он сказал это задумчиво, собрав жесткие складки у рта. Я никогда еще не видел его таким. Я привык к постоянным его ленивым ухмылочкам, к насмешливому равнодушию, к жестокому его цинизму, привык к этому и не представлял себе Девку иным. Изо всех знакомых мне уголовников, он был, пожалуй, самый законченный, отчетливый, характерный. Истинный босяк, сын Гулага, блатная душа!
А впрочем, что знал я о его душе? Что я вообще знал о нем?
Сентиментальных излияний он в принципе не любил, о себе рассказывал неохотно и мало. Лишь изредка, случайно (под чифиром или иным каким-либо марафетом) упоминал он о своем прошлом; вернее, начинал говорить и тут же осекался, сворачивая на другое.
В общем-то, прошлое Девки, насколько я смог уразуметь, было весьма типичным для нашей смутной эпохи. В чем-то его детство сближалось с моим, сближалось не по внешним признакам, а по глубиныой сути. Так же, как и у меня, все беды и сложности начались у него в годы сталинского террора - после распада семьи.
Девка (впрочем, у него было и нормальное христианское имя - Кирилл) родился в 1928 году на Ангаре в старинном таежном селе Богучаны. Отец его был политический ссыльный, из тех, кто в середине двадцатых годов в Ленинграде примкнул к партийной оппозиции и был затем сослан на поселение в Восточную Сибирь. Мать его - коренная сибирячка, таежница, чалдонка. Отец сошелся с ней вскоре после прибытия в село. Спустя небольшое время родился у них сын Кирилл. Однако прожили они вместе недолго. Поднялась новая волна репрессий, и в результате все, кто были ранее сосланы, в том числе и отец Девки, оказались за колючей проволокой, получили по десять лет строгорежимных лагерей.
Потом получила срок и мать; она была осуждена за связь с врагом народа. Ее угнали по этапу в Заполярье, а единственный ее сын (ему тогда шел всего лишь пятый год) попал в иркутский детприемник, в заведение, специально предназначенное для детей заключенных, оставшихся без призора.
Так началось хождение Девки по тем путям, что привели его впоследствии в преступный мир. Долгие годы скитался он по различным приютам и детдомам. Он переменил их множество. Постоянно убегал и неизменно ловился, и снова уходил в побег. Начало Великой Отечественной войны он встретил в Казани, в колонии для малолетних преступников; к тому времени за ним уже числились кое-какие дела…