БЛЕF
Шрифт:
Кляня свою неловкость, Статиков стал разбирать у подоконника перемешавшуюся почту с налипшей на поля пыльцой. Документация предназначалась для архива: там скрупулезно проверяли всё, разглядывая чуть ли не под лупой каждый плохо пропечатавшийся знак, словно это закладные. И если находили непорядок, то делали в сопроводительной свои шифрообразные пометы. Так что приходилось часть документации нести обратно, ждать, когда все «исходящие» исправят, и, поторапливаясь, возвращаться. Бывало, что он дважды в день проделывал такие круговые путешествия в архив, который был на первом этаже в другом крыле, за дверью со звонком и, как часы с кукушкой, тут же открывавшимся окошечком. Особого труда это не составляло, но отнимало уйму времени, которым можно было бы распорядиться более результативно. И погодя, когда он понял, в чем был смысл придирок, то его подмывало даже самому исправить мелкую неточность или опечатку. В своем не больно лестном допущении сотрудник вообще-то не ошибся: раз уж ему это поручили, он мог бы исподволь узнать чего-нибудь из этих отслуживших
Чувствуя себя воришкой, который ненароком влез в чужой карман, он дважды перечел набросанный как не с руки немногословный текст, более напоминавший ребус. Почерк был каллиграфический, с уздечками и завитушками над прописными буквами, сжатый и забегающий строками вверх.
«В четверг 10 апреля опоздал. Засим, в моё отсутствие в Саду все шло по графику за исключением обеда».
По смыслу заковыристой записки, как это не читай, – прикинул он, – события в «четверг» происходили задом наперед и были как под флёром закулисной мистики. Речь могла идти лишь о приемной с отдельным штатом персонала, который лично отбирал и ежегодно обновлял Доронин, придерживаясь тут выверенной практики. Шериветев тоже находился в этом штате, но если даже ему многое позволено, по статусу такое изложение было неприемлемо: по форме чересчур задиристо, оно как бы высмеивало что-то. А между тем в самом подателе, который так цветисто это настрочил, нельзя было отметить ни одной черты, хоть чем-то выделявшейся: как ловко этот плут всё разыграл!
Как это свойственно персонам незадачливым, Шериветев оказался легок на помине. Хотя часть коридора перед закутком, где Статиков стоял, еще минутой ранее была пуста, бог весть, откуда взявшись, выглянул из-за плеча, старательно и со значением покашливая.
– Эка услужил! все ли разобрали?
С намерением ретироваться ничего не вышло. Шериветев тут же сделал обходной маневр: выкинул колено, словно бы заправский клоун в пантомиме, взмахнул по-капельмейстерски рукой и прытко прихватил за полу пиджака. В его расхлябанных манерах, в фигуре, точно на шарнирах, и в обволакивавшем мягком взгляде, казалось, было что-то несуразное или неладное. Непрошено явившись и перебивая деловой настрой, это выводило из себя, нисколько не увязывалось с тем, о чем и как он говорил.
– Сиречь такое правило, я вам скажу: уж как проспал, предупреждай! – подобострастно и с ужимками промолвил он. – Доронин, разлюбезный наш, как эталон. А остальные вынуждены мешкать: где бы вышел пустячок, какой, а так, – пока ещё при наших коммунальных бедах связь наладишь? Потом, извольте уж и объяснительную дать, для профилактики. Только вот зачем нужны ему такие письмена, ежели он их по пятницам, поверите ли, сударь мой, яко векселя гашеные в корзину отправляет? Не знаю, право, как и понимать.
Пытаясь отогнать видение, из тех, которые бывали в детстве, – будто он глядит сквозь линзу, до ужаса, куда б ни посмотрел, гипертрофировавшей всё, Статиков, сжимая папки, отступил на шаг. Уши у него горели. Тогда же у него мелькнула мысль, что эта встреча неслучайна.
И верно, неслучайна. Если заглянуть вперед, знакомство с Шериветевым станет знаменательным в его судьбе, по-своему преобразит карьеру и приведет к переоценке некоторых суждений. Но будет ли он так уж благодарен этому?
На том или ином отрезке времени внешнее, как он считал, в большей или в меньшей степени, определялось все же – внутренним. Уж так от сотворения заведено и всё разумное на тот же образец устроено. Заведено-то правильно. Да только с этой степенью не всё так ладно обстояло: на службе быть самим собой не удавалось. Он был таким, как помнил самого себя и знал, по отзывам со стороны, и – не-таким. Так надо, думал он, чтобы его ни в чем не заподозрили напрасно, ибо у людей свои стереотипы и пристрастия и, если уж они чего не понимают, то… Внутренне он вроде не менялся, но иногда себя не узнавал. Личность самого Трофимова, с его как будто бы проснувшейся виной перед отцом и настоятельной опекой, была отнюдь неоднозначной. Но у рассудка был тут свой загашничек, чулан. Когда он рассуждал об этом, то сам расценивал такой загашничек двояко: практически тот был необходим, поскольку жизнь не каждую минуту шла по маслу, и приходилось чем-то жертвовать в себе – или уж подлаживать и перекраивать под более приемлемые месту интересы или же откладывать до лучших пор. Но даже если никаких накладок не было, его не покидало беспокойство, будто он идет по хлюпающей хлипкой гати, боясь и оступиться и взглянуть назад. Какой ценой потом он должен будет заплатить за это? Настолько ли он прав в своем предположении? Или это сущий вздор, над каковым не стоило и голову ломать, в нем просто говорит боязнь, наследственная мнительность отца? При следующей встрече с Анжелой над этим стоило поразмышлять!
«Чего ж тут размышлять?»
Подозревая, что ослышался, он обескуражено взглянул на сослуживца. Но тот, не замечая его мины, самозабвенно изливался в откровениях, будто они давние приятели; при этом пальцами одной руки держал за пуговицу пиджака, покручивал ее, рассчитывая, видно, вовсе оторвать.
– А я по складу,
Дело могло кончиться плачевно. Статиков готов был провалиться от стыда: потом он сам же будет костерить себя за то, что не прислушался к рассудку, сразу не ушел.
– Ну и зачем? – вовремя вмешался властный баритон.
Голос был из-за спины, как благовест, инкогнито. Это был изысканный прием Доронина: неслышно, точно ягуар в вольере, шествуя по коридору с дремотной щелкой, как могло бы показаться близоруких глаз, он мимоходом добавлял какую-нибудь реплику или директиву к разговору подчиненных. На подавляющее большинство сотрудников, когда те суесловили и забывались, его вмешательство производило впечатление береговой сирены перед близким оползнем. Воспринималось это как предупреждение, служа, как правило, предвестником развернутой головомойки на летучке, к тому же обладало той особенностью, что зачастую оставляло ротозеев в полном замешательстве по поводу своих масштабов и причин. Доронин крайне редко прибегал к формальным письменным взысканиям, использовал для этого другие средства. На каждого сотрудника им велся как бы табель успеваемости, включающий все промахи и плюсы по мажоритарной накопительной системе, от застолбленных норм которой он ни на шаг не отступал. При этом он был неизменно вежлив и корректен, не доходил до резких замечаний, но никогда не объяснял мотивов своих действий. Видимо, он полагал, что стоящий сотрудник, если обладал уж своей собственной позицией, так должен был об этом догадаться сам. На всякие его «макиавеллевские» методы седеющее руководство Управления смотрело косо, мирясь с таким нововведением как с временной и вынужденной мерой. В кулуарах это объясняли «положительной» статистикой: пока никто жаловался, а для порядка в этом не было вреда. Присвоив себе право вмешиваться в личные беседы, которых быть на службе не могло, он регистрировал реакцию на замечание, произносил свое «ну-ну, дерзайте!» и, сам же будто бы досадуя на выявленный ляпсус, уходил.
Интуитивно, без карающих осечек, Статиков тогда еще не научился предугадывать. А о расчетливом позерском умничанье думал так. Если человек рассудочно и за семь верст чего-нибудь планирует, то вносит искажение в свое ментальное пространство, ибо, поступая так с какой-нибудь утилитарной и своекорыстной целью, он выпускает из расчетов переменчивую вязь явлений, а также (часто небеспочвенно) еще несостоявшегося самого себя. На трезвый взгляд такие рассуждения могли бы показаться слишком уж пессимистичными, но он не загружал свой мозг без меры, просто был уже немного сведущ. Потенциально для карьеры любое упущение, вдобавок с нарушением субординации, могло стать черной меткой. Причем для пользы дела, как позже оказалось, в своей двухкамерной душе Доронин в разговорах с глазу на глаз мог быть либералом: держа на мушке собеседника, на все лады клеймил заезженный квасной патриотизм и сокрушал как на живца рискованными аллегориями. Но в подчиненных вольность не любил.
Вальяжно-обходительный, в приколотом к рубашке броском, как из канифаса галстуке и с бежевой тряпицей из нагрудного кармашка в тон, он дружелюбно посмотрел, смахнул какую-то соринку с лацкана и будто подмигнул:
– Держите марку, люди всякие. Один вон и радивый вроде и способный…
Статиков непроизвольно обернулся. Но Шериветева уже и след простыл.
III. Крещендо
По будням Анжела обычно поджидала его в холмистом пригородном парке, у обрамленного рустом бассейна с выведенными, изредка побулькавшими криницами. Поближе к вечеру, когда на липовой аллее, от самой остановки вымощенной крупным желтоватым плитняком, удлинялись тени, являвшийся сюда любительский квартет играл Шопена, Брамса и венгерские рапсодии. Репертуар был небогат и никогда, насколько помнится, не пополнялся, поэтому, чтобы придать тому оттенок новизны, произведения чередовались в смешанном порядке, но начинались и заканчивались Листом. Из девятнадцати его рапсодий особенным успехом пользовались две: вторая и пятнадцатая, причем «вторую» прямо-таки обожали и под конец просили повторить. Когда ее пассажи, увенчанные через цезуру произвольной праздничной каденцией смычка, стихали, стоявшие на флангах пожилые женщины, расчувствовавшись, говорили: «браво! бис!». Затем, как бы ища поддержки, поглядывали на своих мужей с газетами или журналами под мышками, и бывшими в их кулачках платками промокали лица. Но чаще группа музыкантов, чьи пропотевшие у шеи кубовые тенниски по выходным переменялись пиджаками на одну петлицу и криво пришпандоренными к вороту рубашек бабочками, умасливала слух con brio и без перерыва. Гармония альта, фортепиано и двух скрипок вблизи перекрывала звук шагов. Но Анжела каким-то образом их слышала, опережала сердцем его приближение. И сколько раз он ни пытался незаметно подобраться к ней и встать с сосредоточенно-серьезным видом за спиной, будто бы он тут уже давно, ему это не удавалось. Пока он еще только шел, мир восхищенно замирал и молчаливо расступался, когда она, заметив его силуэт под сенью шелестящих кущ, упругая как лань, стремглав через толпу неслась навстречу.