Блокада. Книга вторая
Шрифт:
Данвиц был фанатиком. В этой войне он не искал личной славы и почти не беспокоился за свою жизнь. Сознание, что он имел счастье общаться с фюрером, что является непосредственным исполнителем его воли, его предначертаний, приобщен к осуществлению великого плана создания «тысячелетнего рейха», было для Данвица само по себе высшей почестью, высшей наградой. Среди солдат и офицеров немецкой армии, среди членов нацистской партии, охваченных жаждой власти, личного обогащения и страхом за свою жизнь, таких людей, как Данвиц, было немного. Но они были.
Лежа в госпитале, расположенном
Как же, как все это случилось? — в десятый, в сотый раз спрашивал себя Данвиц. — Надо было не сворачивать в объезд того взорванного участка дороги, а остановиться, вызвать саперов и проверить, нет ли впереди мин. Он сам подверг бы серьезному дисциплинарному наказанию командира, который не проявил бы столь элементарной предусмотрительности. И тем не менее факт оставался фактом: не кто иной, как он, Данвиц, завел танки на минные поля русских. По его вине Германия лишилась нескольких танков, десятков солдат. Он не только не приблизил победу фюрера, но отдалил ее. Пусть в конечном итоге всего лишь на час, пусть на несколько минут, но отдалил. И этот вот офицер, лежащий на соседней койке, тоже, может быть, умирает по его вине…
Когда Данвица поместили в эту маленькую, двухкоечную комнату, капитан уже лежал здесь. Его хотели убрать, перенести в общую офицерскую палату, чтобы создать максимум удобств для Данвица. Видимо, слух о близости майора к фюреру уже проник сюда, в госпиталь.
Данвиц возмущенно сказал, что вышвырнет любого, кто посмеет побеспокоить капитана, и того решили не трогать, тем более что, как сообщил Данвицу на ухо главный врач, капитану осталось жить совсем уж недолго.
И вот Данвиц лежит на узкой госпитальной койке, не притрагиваясь ни к бутылкам со шнапсом и французским коньяком, ни к плиткам голландского шоколада, заботливо разложенным на прикроватном столике, лежит, погруженный в свои горькие мысли.
Считанные дни остались до 21 июля — той даты, которая была назначена для банкета в ленинградской «Астории». Билет на этот банкет лежит в боковом кармане его кителя вместе с офицерским удостоверением, вместе с фотоснимком той самой гостиницы…
Данвиц потянулся к стулу, на спинке которого висел его китель, забинтованными пальцами с трудом вынул из кармана открытку.
Вот она, справа, эта «Астория» — серое пятиэтажное здание. Слева, по другую сторону площади, — здание из красноватого гранита, массивное, широкое. Говорят, там когда-то помещалось германское посольство. Это было давно, до большевистского переворота… Прямо в центре — огромный собор. Его воздвигли в честь какого-то русского святого.
Данвиц напряженно, до боли в глазах, всматривался в запечатленное на открытке здание «Астории».
У входа стояли какие-то люди, застигнутые фотографом во время съемки. «Кто они, эти люди? — подумал Данвиц. — И где они сейчас? Может быть, в окопах? Или на строительстве оборонительной полосы, куда большевики, говорят, согнали почти все ленинградское население?»
И вдруг Данвицу показалось, что он видит у этого здания самого себя. Он закрыл глаза, представил, как подходит
Данвиц открыл глаза, снова устремил взгляд на открытку.
«Боже, — подумал он, — как все это близко, совсем рядом, и как еще далеко!..»
Да, далеко. Еще далеко, потому что он, Данвиц, не выполнил приказа фюрера. Допустил преступную оплошность, доверился своей разведке, утверждавшей, что, кроме случайной легковой автомашины, ей не удалось обнаружить никаких следов противника. Успокоился. Потерял бдительность. Внушил себе мысль, что русские их ждут только на оборонительной полосе на реке Луге. Не придал значения взорванным участкам дороги. Не вызвал саперов. Стал виновником гибели своих солдат. Потерял шесть танков…
Сознавать это было для Данвица нестерпимой мукой, перед которой отступала боль обожженных рук.
— Вы спите? — негромко спросил он, желая убедиться, что капитан, переставший стонать, еще жив.
Он увидел, как зашевелились, сначала беззвучно, черные, опухшие губы в просвете между бинтами. Прошло какое-то время, и Данвиц услышал слова:
— Кто это? Вы, доктор?
— Нет, нет! — теперь уже громче сказал Данвиц. — Я офицер, ваш сосед по палате… Тоже ранен…
Ему стало стыдно, когда он произнес эти последние слова, они прозвучали как приглушенное самооправдание.
— Ну… а я… умираю…
— Чепуха, друг! — воскликнул Данвиц, приподнимаясь, чтобы лучше видеть капитана. — Я спрашивал врача. Он убежден, что все, что вам грозит, — это проваляться здесь с месяц.
— Нет, нет… не надо, — проговорил капитан, и казалось, что слова эти осязаемо отделяются от его черных губ.
Снова наступило молчание.
— Где мы? — спросил капитан.
— В госпитале, — поспешно ответил Данвиц.
— Где?
— А-а, понимаю! Я не знаю, как называется этот русский городишко. Не мог запомнить. Трудное название. Где-то километрах в тридцати севернее Пскова.
— Пскова? — с каким-то страхом в голосе переспросил капитан. — Но ведь Псков давно был… взят… Значит… мы еще не у Петербурга?
Капитан лежал неподвижно, почти до подбородка прикрытый одеялом, и забинтованная голова его безжизненно возвышалась на подушке.
Данвицу показалось, что капитан о чем-то напряженно думает, пытаясь что-то понять и осмыслить.
И, как бы подтверждая эту его догадку, капитан снова заговорил:
— Прошу вас… сообщите семье… адрес… адрес запишите…
— Перестаньте, капитан! — воскликнул Данвиц. — Ведь я же вам сказал…
— Адрес!.. — повторил капитан.
— Хорошо, — согласился Данвиц, — я запишу ваш адрес, но только для того, чтобы сообщить, что вы находитесь на излечении в госпитале. Говорите.
Он не мог зажать своими перебинтованными пальцами карандаш, но был уверен, что и так запомнит адрес капитана.
— Диктуйте, — повторил Данвиц.
— Берлин… — с трудом произнес капитан. — Бизодорф, шестнадцать… Вильгельм Миллер…