Блюз чёрной собаки
Шрифт:
— Дрейфишь?
Я обернулся: за спиной стоял Хельг.
— Есть маленько, — признался я.
— Сорока мне не говорил, что ты играешь. Ты хоть вообще когда-нибудь стоял на сцене?
— Первый раз. — Я почему-то не решился врать. По крайней мере, если всё будет хреново, то смогу сказать, что я предупреждал.
— М-да… И как же мы с тобой без репы? А?
— Пусть репетируют те, кто играть не умеет.
Хельг усмехнулся, но промолчал, вертя в руках незажжённую сигарету. Дарк уже закруглялся. В зале тоже началось коловращение — одни пробирались в фойе, другие входили.
— Не знаю, — наконец сказал Хельг. — Если б не Танука, фиг бы я тебе позволил выйти, хоть ты Сороке и друг.
— Если б не она, я тоже фиг бы вышел. Ты ей веришь?
— У неё чутьё, — загадочно ответил он. Я промолчал. Ребята из группы были уже
— Кто она такая? — спросил я. Хельг криво усмехнулся:
— Спроси любого готика в Перми, и тебе каждый из них скажет, как найти Тануку. Даже у нас две песни на её стихи написаны. Но никто тебе не скажет, кто она, потому что этого никто не знает. Понял? Ты лучше скажи: ты в самом деле хочешь играть или это она тебя уговорила?
Я вздохнул.
— В самом деле хочу. И она уговорила.
Похоже, я заразился от девчонки двойными ответами.
Хельг бросил сломанную сигарету в ящик с песком, зачем-то вытер руки и с каким-то странным выражением посмотрел мне в глаза и покачал головой.
— Ладно. Гитары Штапик сам подключит. А ты не тяни одеяло. Погонишь лажу — вырубай гитару, не кидай понтов. Делай морду кирпичом и дёргай струны, будто так и надо. Народ всё равно ничего не заметит. Можешь боком встать или вообще спиной. Понятно?
— Разберусь, — буркнул я.
— Ну, смотри…
Дарк закончил. В зале засвистели, заулюлюкали. Народ скопом двинулся на перекур.
Пока ребята выставляли аппарат, сворачивали дарковскую технику и подключали свою, я искал Тануку, но нигде её не видел, ни в зале, ни за кулисами. В фойе идти было поздно, да и не хотелось, если честно. Особого энтузиазма Дарк у публики не вызвал и, отработав своё, куда-то удалился. «Кабинет» настраивался без ажиотажа. Я порадовался, что концертик маленький, да и вообще, выйди я с известной группой, наверное, хлопнулся бы в обморок. Я и сейчас-то был не уверен, что выдержу. Гитару настроили за меня, я не протестовал, был даже рад. Наконец объявили начало. Я решил не выходить со всеми, дождаться второй песни. Хельг обернулся, вопросительно поднял бровь, но я показал рукой: всё в порядке. Он пожал плечами, вышел на сцену — длинноволосый, сутулый, и ухватился за микрофонную стойку.
— Всем привет, — сказал он. Зал приглушённо загудел и отозвался лёгкими хлопками. — Если кто не знает — мы сегодня без Игната… Он погиб неделю назад. Такие дела. Этот концерт… мы хотим посвятить его памяти. Сорока! — Он вскинул руку. — Мы помним тебя и всегда будем играть твои песни… Уберите свет!
В зале кто-то громко свистнул, но тут же испуганно притих. Свет погас, только рампа освещала музыкантов синим и зелёным. Зазвучала «увертюра» — клавиши, ударные. Хельг начал петь. У него оказался высокий, сильный голос, слегка испорченный табаком. После энергичного, хотя и холодноватого техно Дарка «Кабинет» звучал серьёзно, торжественно, даже напыщенно. Мне это всегда не нравилось — сразу становилось ясно, кого они копировали. Слов я не воспринимал, так волновался. По счастью, первая песня скоро кончилась. Под покровом темноты, сутулясь как обезьяна, я вылез на сцену, подхватил гитару, Перебросил слингер через плечо, схватил медиатор, кивнул Штапику, Штапик — Хельгу, и мы начали по-настоящему.
Сцена так устроена, что, когда горят одни софиты, в зале не видно ни лиц, ни фигур. Это мне тоже было на руку: легко представить, что играешь в пустом ДК. Звукач оказался толковый — мониторы работали чётко, а басист и барабанщик гвоздили слаженно и хорошо держали темп. Я явно недооценивал ребят. Кажется, это Маккартни сказал, что лучший барабанщик — это такой барабанщик, о котором во время выступления можно забыть? Полностью подписываюсь. Так что единственное, что меня в них по-настоящему раздражало, — это дань возникшей в середине 90-х моде петь по-английски. Волнение захлёстывало меня, в кровь шёл адреналин. Хельг у кромки сцены ещё что-то видел в зале, но я смотрел в основном на гитару, и вторую песню, «Train to Nowhere» — «Поезд в никуда», — выдал на чистом автопилоте. В ней только два аккорда — соль и ля мажор, пару раз я смазал, пару нот пропустил, но отыграл сравнительно легко. Главное испытание меня ждало на третьей, «Expiation» — «Искупление»: вот тамошнее соло было коронкой Игната. Только сейчас, стоя на сцене с исцарапанным чёрным «гибсоном» в руках, я запоздало понял, что уметь играть,
Дальнейшее мне трудно объяснить. Я читал в автобиографии какого-то известного баритона про забавный случай. Его пригласили на роль Тонио в «Паяцах», а в мире оперы существует странная традиция, почти причуда: в прологе «Паяцев», большом сольном номере, есть ля-бемоль, отсутствующая в партитуре, но публика всегда ждёт её от певца, подающего мало-мальские надежды. А дядька прежде даже не пытался взять ля-бемоль. Да, он мог её пропеть, но… на октаву ниже, чем нужно. При этом он не хотел отказываться от роли и упорно избегал коварной ноты на репетициях, и в конце концов главный режиссёр спросил его: «А та высокая нота, она у вас есть или нет?» Певец с видом оскорблённой невинности сказал, что полагает бессмысленным впустую растрачивать силы на репетициях. «По мере того как приближался самый ответственный момент, — рассказывал он, — я со всё большим упорством гнал от себя мысль о подстерегавшей меня опасности. Потом взял дыхание, и — раз! — из моей груди вышло такое мощное и звонкое ля-бемоль, что я едва не онемел от изумления. Но прервать звук я уже не мог и тянул его, покуда хватило дыхания». «Ну, это вы хватили! — укорял его режиссёр после спектакля. — Не спорю, нота удалась на славу, но уж больно вы её затянули. Должно быть, вы вложили в неё всё, что приберегли за время репетиций…»
Нечто подобное произошло со мной. Хельг отпел второй куплет, пошёл проигрыш, я собрался с духом, вдавил педаль, рванул струну — и вдруг из динамиков ударил столь упругий, мощный звук, что я и сам оторопел. Спасло меня то, что Игнат здесь тоже делал паузу, потом с места в карьер выдавал цепочку очень непростых аккордов, среди которых были G6, Fadd9 и совершенно отчаянный E7b9; из этого каким-то непостижимым образом складывалась классическая пентатоника. Копировать его манеру было нелегко: он применял экспрессивную, «дёрганную» фразировку в контексте медленного блюза, это требовало недюжинной техники. Но вспоминать, сопоставлять что-либо не было времени — я запрокинул голову и целиком отдался ощущению стальных струн под пальцами и звериного воя гитары, летящего в стонущий зал.
И опять, как в давешнем кинотеатре, на меня накатило чувство продавливания реальности. «Да что ж это такое?» — только и успел подумать я, после чего все мысли вылетели у меня из головы. Играл я — и в то же время словно бы не я. Я не мог так играть, не умел! Пальцы всё делали сами. Огрехи, срывы, смазки — всё работало на меня! Это была какая-то мистика, в меня будто кто-то вселился. Если честно, я ничего не понимал. Через пару тактов я открыл глаза, поймал изумлённый, ошарашенный взгляд Хельга, тряхнул головой, оскалился: «Знай наших!» — и пошёл на второй круг.
Память плохо сохранила, что было дальше. Мы гнали песню за песней. Я плохо слышал мониторы, только грохот барабанов, вместо этого, где-то глубоко под собой, я стал различать странный звук, похожий на отдалённый, на грани слышимости, вой. От него было такое ощущение, будто мне в позвоночник вгоняли иглу, но моя — моя гитара! — вторила ему. Помню, Хельг объявил после третьей песни: «На гитаре — Жан! Мы только сегодня встретились на улице…» — и понёс какую-то чушь в этом роде. Помню, я кричал Штапику: «Что играем?», а тот отвечал: «А хрен его знает!» Гитаристом он оказался неплохим, играл упруго, звонко, переборами в манере Уэйна Хасси. А со мной что-то происходило. Происходило что-то, да… Горизонт скачкообразно сузился, рампа уже не слепила, в какой-то миг я перестал различать цвета, зато вдруг ясно начал видеть публику в зале — то одно лицо, то другое, словно выхваченное вспышкой, возникало в темноте — раскрашенные девки, бледные, вампирского вида парни, какие-то обкуренные волосатые персонажи и обритые наголо личности. И руки — руки, тянущиеся ко мне из темноты. Позже мне показывали фотографии, где я мечусь по сцене с гитарой, обрывая провода, скалю зубы и крестом раскидываю руки — с голым торсом, без майки, хожу по краю и пинками скидываю в зал кроссовки… Я не помнил себя, от этого делалось страшно. В голове молотками стучали ситниковские слова: «Куда ж ты лезешь, сопляк, ты же через год с моста сиганёшь!..»